Страница 13 из 58
— Тише, Плюшка! Лелю разбудишь!
— В другой раз, — сказал Семен, — обещаю тебе, Плюшка, в следующий раз я непременно возьму тебя домой...
Уныло опустив хвост, Плюшка снова легла на свою подстилку.
— Вы ее, пожалуйста, не спускайте с поводка, — попросил Семен, — а то она может убежать, мы ее тогда не найдем, и Лена мне ни за что не простит...
— Не волнуйся, — сказала Маша, — мы за твоей Плюшкой в четыре глаза глядим...
Семен еще раз подошел к кроватке, глянул на Лелю, тихо коснулся ее легких волос.
— Спи, девочка, набирайся сил, спи...
Хотя было еще не очень поздно, улицы казались пустынными. Блестел снег в свете фонарей, высокие сугробы высились по обеим сторонам тротуаров. Семен шел очень быстро, подставив лицо холодному, режущему ветру. Но он не чувствовал холода, почему-то сейчас казалось, все будет хорошо, Лена поправится и они снова заживут все втроем, нет, вчетвером, вместе с Плюшкой...
Но пришел домой, увидел пустую комнату, в которой каждая вещь напоминала о Лене. На стуле висел ее халатик, со стены смотрел ее портрет в купальном костюме, смеющаяся, подняв кверху ладонь, она как бы приветствовала или прощалась с кем-то...
Какой же она казалась веселой, счастливой, беззаботной!
Он прижал к лицу ее халат, сердце его снова ужалил страх.
И стало совестно, неловко перед самим собой за то, что совсем недавно он беседовал, даже улыбался, сидел за столом в теплом, уютном доме, в то время как Лена в больнице.
Ночью он часто просыпался и, встав рано утром, решил еще до работы отправиться в Боткинскую, может быть, удастся еще раз поговорить с врачом или увидеть Лену, вдруг за ночь ей стало уже лучше...
Он вышел из своей комнаты, в коридоре столкнулся с Верой Тимофеевной. Старуха была в пальто, на ногах резиновые ботики.
— Вы только пришли или уходите? — спросил Семен.
— Я за вами, Семен, — сказала Вера Тимофеевна, — поедем...
— Куда? — спросил Семен, холодея. Вдруг разом, в один миг понял все.
Лена умерла, не приходя в сознание. И когда Семен в тот же вечер пришел к Маше, к нему бросилась Плюшка, глянула на него и внезапно жалобно взвизгнула, бросилась под кровать. И никакими силами невозможно было извлечь ее оттуда.
Оне не ела, не шла гулять, не отзывалась ни на какой голос, ни на какие просьбы.
Спустя два дня Маша извлекла окоченелый труп Плюшки из-под кровати.
Глава 4. Эрна Генриховна
Несмотря на известное количество немецкой крови, была она решительно лишена какой бы то ни было сентиментальности. Никогда не плакала, не умилялась, терпеть не могла сюсюканья. Правда, любила заботиться о ком-либо более слабом, нуждавшемся в уходе. Особенно хорошо умела ухаживать за больными. Говорила:
— Это у меня наследственность, у нас в роду была сестра милосердия, моя троюродная тетка, по слухам, погибла в прошлом веке, во время осады Севастополя.
С гордостью подчеркивала:
— Кто знает, может быть, ей довелось знать самого Льва Николаевича?
— Какого Льва Николаевича? — спросит иной недотепа.
Эрна снисходительно поясняла:
— Какого? Ну, разумеется, Толстого. Так вот, говорят, я в эту самую свою дальнюю родственницу, люблю и умею ходить за больными. Впрочем, мать тоже была отличной медсестрой, работала в Екатерининской больнице...
В сорок втором году Эрна пошла добровольцем на фронт. Случилось так, что она с первого до последнего дня проработала в одном и том же медсанбате.
Там был главврачом профессор Кучеренко, брюзга и великий ругатель, которого боготворили все — и раненые, и врачи с сестрами.
Изо всех сестер Кучеренко выделял Эрну. Никогда не запоминая ни одного имени-отчества, ни одной фамилии, он, однако, хранил в своей памяти особенности всех своих подчиненных. Об Эрне говорил:
— Вон та длинная дело знает...
Эрна расцветала от удовольствия. Сам главный ее отметил, а его слово дорогого стоит!
После окончания войны Эрна вернулась домой, в свой Скатертный переулок, в свою коммуналку, о которой, случалось, вспоминала на фронте как о самом прекрасном месте на земле. Казалось, нигде в целом мире нет таких дружных, тесно спаянных соседей, которые привыкли делиться друг с другом и радостью и печалью, нигде нет такой удобной и хорошей квартиры, комнат с высоченными потолками, с превосходным старинным паркетом.
Прошло какое-то время, и Эрна устроилась дежурной сестрой в Боткинскую больницу. Завотделением советовал ей:
— Иди в медицинский, учись дальше, на врача, я уверен, ты будешь отличным врачом, ты и теперь умеешь лечить получше любого новоиспеченного лекаря.
Эрна послушалась его. То же самое говорил ей некогда Кучеренко. Сердито морща лоб, жуя губами, бросал отрывистые слова:
— Тебе бы учиться, тогда толк будет...
Было очень трудно, работала и училась, на работе урывками готовилась к семинарам, зачетам, экзаменам, читала учебники, а в это самое время из различных палат раздавались требовательные звонки: «Сестра, утку», «Сестра, лекарство», «Сестра, укол», «Сестра, откройте окно... посидите возле меня... побудьте еще немного... поговорите со мной...».
К утру после ночного дежурства голова ее гудела, как котел. И никуда не хотелось идти, ни в какой институт, одна мысль, одно желание владело ею: спать, выспаться как следует...
Однажды она даже призналась Таше, своей старой подруге:
— На фронте, честное слово, было легче...
Таша удивилась, как же быстро она позабыла обо всем. Ведь сама же рассказывала: случалось, в день бывало по двадцать операций, она ассистировала хирургу, все тому же Кучеренко, а за окнами медсанбата рвались снаряды. Однажды над ними пролетел вражеский бомбардировщик, сбросил бомбу, хорошо, не самую большую, однако зазвенели разбитые стекла, ворвался ветер, мгновенно погасла керосиновая лампа. Кучеренко резко двинул в сторону Эрны колючую седую бровь:
— Свечу зажги, а ну, быстро!..
Да, всякое случалось на фронте, и все-таки Эрне временами казалось: здесь, на гражданке, еще труднее...
Эрна окончила институт, стала врачом-хирургом, осталась работать все в той же Боткинской больнице; к тому времени она раздалась в плечах и в бедрах (у нее была широкая кость), в густых ее волосах появилась первая седина.
Таша советовала ей красить волосы, но Эрна сказала:
— Еще чего! Кого это я обману, тебя, или себя, или еще кого-нибудь?
— Но ведь все красят, — возразила Таша. — В известном возрасте приходится красить.
— А я не буду, — отрезала Эрна. Однако она никому, даже Таше, не призналась бы, что боится старости.
О, как же она страшилась своего будущего! Как не хотела стареть! По утрам, собираясь на работу, подходила к окну, брала ручное зеркало, долго, придирчиво разглядывала свое большое цветущее лицо с твердой косточкой зрачка, чуть желтеющую на висках и возле губ кожу; полуоткрыв крупный, четко очерченный рот, она улыбалась, блестели сплошные белые зубы. Зубы были, как она выражалась, единственное светлое пятно в темном царстве ее наружности, за зубы она была спокойна, они были безукоризненны, все остальное являлось, по правде говоря, спорным.
— Ты, моя милая, не на всякий вкус, — говорила Ирина Петровна. — Надо тебя очень и очень знать, чтобы ты понравилась.
— И на том спасибо, — отвечала Эрна, ни капельки не обидевшись на Ирину Петровну.
Когда ей исполнилось сорок восемь лет, на нее внезапно обрушилась любовь, самая настоящая, самая что ни на есть непритворная.
Разумеется, ей случалось и раньше влюбляться, но это все было так, несерьезно и неглубоко.
Впрочем, она была не одинока, многие врачи и сестры в больнице, молодые и даже пожилые, переживали любовные страсти, ждали телефонных звонков.
Одна сестра, моложе Эрны и тоже не очень красивая, даже клялась покончить с собой, если он не женится.
Говорила о нем:
— Он — вся моя жизнь. Без него я все равно жить не буду.