Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 94 из 144

Херберт поднимает Гайбеля на два этажа и сажает сначала возле двери. Холодная ночь на каменном полу сделала свое дело. Приятеля отчаянно лихорадит, зубы так и клацают.

– Послушай, Херберт, – стонет он, – по-моему, все же задело кость!

Херберт осматривает рану. Брюки, покрытые коркой запекшейся крови, накрепко прилипли к коже. О том, чтобы их снять, нет даже речи. Коротышка смотрит с любопытством. Похоже, успокоился – по крайней мере у одного из свежеприбывших “что-то есть”.

– Можно впустить немного света, – предлагает он. – Выломать из окна две правые рейки – и все дела, а после костер разведем… Тут это не впервой. Вот только вонь от покойников поднимется жуткая. Хорошо бы сперва избавиться… Я бы и подсобил. Да несподручно мне, до самого-то низа.

Херберт впускает свет. Свежий студеный воздух врывается через проем в зловонное помещение. Наконец-то можно осмотреться внимательнее. В комнате с двумя окнами около пятнадцати человек. Для такого внушительного отряда здесь очень тихо, зловеще тихо… Вот только один, который особняком… Лежит на спине, лицо цвета слоновой кости, с синими тенями, обращено к потолку. Белеют большие глаза с черными кругами. Только мокрый от слюны рот в беспрестанном движении. Раненый бредит, как будто ведет оживленную беседу, время от времени смеется или напевает вырванные из песен куплеты. Еще есть безрукий лейтенант. Сидит, прислонившись к стене. Правой рукой держит обрубок, обмотанный окровавленными тряпками, словно боится, что жалкая культя тоже отомрет. Тело равномерно качается туда-сюда, туда-сюда – как маятник. Каждый раз, когда он наклоняется вперед, на его лицо падает тяжелая прядь волос, а через нос и рот вылетает тихий, сопровождаемый одышкой стон. Это единственные звуки в комнате, не считая болтовни бойкого коротышки. Во всяком случае человек у окна, стройотрядовец, делает свое дело беззвучно. На вид ему больше пятидесяти, щетина на морщинистом лице уже белесая. Отмороженные черно-синие голые ноги выпростаны далеко вперед. Колени прикрыты шинелью, которую он, погруженный в свои мысли, прилежно разрезает маленькими ножницами на полоски шириной с ладонь. Время от времени человек поднимает полоску к свету и с удовлетворенной улыбкой рассматривает… Все остальные тихо лежат, не подавая признаков жизни, отличаясь от трех покойников только тем, что на последних больше нет ни одеял, ни шинелей. Картина душераздирающе-нереальная. Даже коротышка, восседающий на горе шинелей как главный блюститель порядка, кажется, больше не принимает своих товарищей за живых. Он следит за разгневанным взглядом Херберта со смиренной гордостью хозяина балагана, который выставляет напоказ свои диковинки. Однако на его лице проступает выражение лукавой заинтересованности, когда Херберт обращается к раненому, лежащему от других в отдалении. Еще совсем мальчишка, лет девятнадцать-двадцать. Скрестил на груди руки и улыбается так сладостно, как будто он на солнечной лужайке среди цветов. Но в действительности он лежит на сером одеяле. Цвет необычный, крапчатый, словно оно сильно пропитано каким-то веществом. Только наклонившись поближе, Херберт понимает, что сереет нечто живое! Вши, мириады вшей!

– Удивительно, не правда ли? – снова говорит коротышка. – На теле и одежде ни одной. А когда он тут появился, то прямо-таки кишмя кишел ими. Еще то зрелище, с ног до головы проплесневевший… Но теперь все уползли. Тебе уже доводилось такое видеть?

Херберт чувствует подступающую к горлу тошноту.

– Раньше все они еще худо-бедно ходили, – продолжал болтать коротышка. – Кого-то, конечно, поднимали на руках, потом снова забирали – жрать-то тут нечего… Эхе-хе, такие вот, брат, дела, теперь хорошо бы избавиться от этой троицы… А потом ты сходишь за снегом! Мне-то вниз совсем затруднительно…

Опираясь о стену, коротышка с трудом встает и на негнущихся ногах осторожно выбирается из-под шинелей и одеял. Он и в самом деле невелик ростом, наверное, на голову ниже Херберта, несмотря на меховую шапку. Но Херберт не обращает на это внимания, он, не отрываясь, глядит на ноги. Те упакованы в черные полусапоги, которые солдаты прозвали стаканами. Носки сапог аккуратно срезаны, и из дырок торчат пальцы… Нет, не пальцы! Целый ряд белых костей, окантованных иссиня-черной массой… Глаза коротышки следуют за взглядом Херберта до самых ног. Он созерцает их мечтательно и любовно. Еще один экспонат из личного кабинета редкостей.

– Поначалу болело, и я обматывал их тряпкой и соломенным жгутом. Но сейчас вообще никакой боли, никакой… Только в ступнях да в коленях еще ноет. Зато обхожусь без тряпок! Очень даже практично, как считаете?

Трех покойников они выволокли за ноги в коридор. “На морозе лучше сохранятся”, – рассудил коротышка. Потом Херберт принес наверх снегу. Напарник тем временем колдовал над костром: то был открытый огонь, прямо посреди комнаты. Едкий дым валил из двери.

– У меня есть немного пшеницы, – кашляет Херберт. – Но на всех… на всех не хватит.

– Не беда, те только пить хотят.





Сидят возле огня в густом дыму, время от времени вытирая слезящиеся глаза, пламя облизывает котелок с замоченной пшеницей, который болтается на палке…

Ночью происходит еще одно чудовищное приключение. Хлопает выстрел. Херберт вскакивает и чувствует, как его обдает теплыми брызгами. Он кричит благим матом и в совершенном ужасе начинает отчаянно лупить руками пустоту. Но понять ничего не может. Сворачивается клубком и так лежит до утра, не смыкая глаз и трясясь. А с рассветом видит все: лейтенант, тот, что с культей, застрелился – отправил пулю в рот и теперь лежит ничком. Затылок напрочь разворочен.

Лейтенант Дирк спал на полу в свободном углу. Двое его спутников пристроились на корточках возле стены. После многочасового блуждания они тоже выбились из сил. Их пустили под крышу за банку мясных консервов. Жара внутри стояла невыносимая. К груди лип удручающий запах грязной плоти. Домишко оккупировали с десяток румын – солдат и офицеров. Одни развалились за убогим деревянным столом, другие лежали на полу или сидели на корточках. На апатичных и до жути истощенных лицах жили только глаза. Большие и черные омуты, в которых пылали горькая обида и ненависть. Кто-то ковырял дрова в кафельной печи. В духоте висело напряжение. Когда один говорил, слова его, сопровождаемые нервными жестами, кололи, словно клювом. Время от времени чей-нибудь откровенно жадный взгляд прилипал к хлебу и консервам, которые выложил Гёрц.

– Здесь нельзя оставаться, – шепнул фельдфебель. – Эти типы не станут церемониться, как пить дать прикончат нас ночью.

Из соседней комнаты доносился плач. Когда открывалась дверь, было видно, что она битком набита гражданскими – мужчины и женщины самых разных возрастов, а также дети. “Дети, – подумал Бройер. – Даже дети в этом аду!”

– Все хотел вас спросить, – обратился он к Гёрцу. – Что за беда стряслась с Дирком?

Фельдфебель пожал плечами и уставился в одну точку.

– То-то и оно, беда… Мы знакомы всего пару дней, но сначала он совсем другой был.

– Как? Вы разве не из его взвода? – поразился Бройер.

– Какой там, зенитчик я, из тяжелой артиллерии. Мы под Питомником квартировались, потом под Гумраком. А под конец бросили нас в наземный бой, на оборону аэродрома – плевать, что на вооружении только “восемь-восемь” две штуки.

– На аэродроме Гумрак? – воскликнул Бройер. – Так ведь и мы там стояли, в овраге под хутором Гончара!

– Ну, мы-то залегли на западе посреди пустоши, в паре сотен метров за сбитым “кондором”, если помните… Вот тогда он к нам и пожаловал, лейтенант Дирк, сам доложился полковнику, при нем несколько человек и две зенитки-двадцатимиллиметровки. Сказал, что пришел с запада, что часть его разбили где-то в тех краях. Полковник, разумеется, за милую душу взял его под свое крыло. Восемь стволов – заявка серьезная… Постойте, дело было… точно, это было девятнадцатого, всего пять дней назад… Знаете, на тот момент у нас уже все кувырком шло… Каждый день до тридцати авианалетов, а ты стоишь рядом с негодным железом и ничего не можешь поделать… И жрать совершенно нечего! В отделе снабжения таскали, как вороны. Военные трибуналы, расстрелы… А потом в один прекрасный день и генерал наш тю-тю – свалил на самолете… Наверняка и до вас слухи дошли. Неужто нет? Тогда в другой раз расскажу непременно… Ну, и в довершение этот наземный бой – тут уж каждому дураку стало понятно, что дело идет к концу… У одной пушки вышел, значит, из строя прицел. “Тогда смотри через дуло! – говорит полковник. – Один черт! Все равно помирать!” Вот как с нами дело обстояло. Все были сыты по горло… В тот самый момент лейтенант и явился – на обмороженных ногах, с простреленной рукой – и с ходу попробовал расшевелить это болото: мол, “навеки верны фюреру”, “сражаться до последнего бойца”, “вся Германия смотрит на нас”… Энтузиаста, разумеется, тут же приструнили, чего только он не наслышался: “охотник за Рыцарским крестом” или “набитый дурак” – это еще самое безобидное. С его стороны, конечно, тоже не очень умно выставлять себя набитым храбрецом… Но я, не знаю, я… я не обижался. Оно как-то по-другому звучало, не то что у доморощенных подстрекателей, а уж про гонку за наградами и говорить нечего. Я-то сразу заметил, как искренне он верил в то, что говорил. Как… как ребенок, который всерьез верит в Рождественского деда. И даже когда со временем начинает чувствовать подвох, он все равно готов стоять за деда горой – хотя бы потому, что это было так чудесно. С лейтенантом Дирком, наверное, случилось похожее. И, если честно, мне стало человека жалко: парни знаться с ним не желали, и его это сильно задевало. Да и его люди ничем не лучше – в обиду не давали, но на самом деле тоже считали его немного “того” – вроде как за большого ребенка…