Страница 40 из 65
— Да, пусть прочтет, — кивнул Жуковский.
Рылеев поднялся и начал читать:
Потом пили за Грецию, за Ермолова, за Жуковского, за Рылеева…
Устав от шума, Рылеев вышел из зала в маленькую гостиную, где для желающих были приготовлены трубки.
В гостиной на диванчике сидел Николай Иванович Тургенев.
Их познакомили еще год назад в Обществе любителей российской словесности, куда Тургенев иногда, очень редко, заходил. «Весьма рад», — с подчеркнуто учтивой и холодной улыбкой, как бы сразу ставя между собою и Рылеевым границу, которую он не намерен переступать при знакомстве, сказал тогда Тургенев. Рылеев сразу узнал в нем того прихрамывающего молодого человека, чей разговор он невольно подслушал в пятнадцатом году в саду Тюльери и который произвел на него такое сильное впечатление. Потом они случайно встречались еще несколько раз и только раскланивались, разговора не получалось.
Тургенев принадлежал к тому узкому кругу людей, которые находились и действовали в самых высоких государственных сферах. Он занимал должность помощника статс-секретаря Государственного совета и не менее важную должность в министерстве финансов, имел репутацию крупнейшего знатока государственного и финансового законодательства, составлял важнейшие правительственные документы, и именно ему три года назад было поручено написать для царя Записку по вопросу о крепостном праве в России и его реформе. Перед Тургеневым лежал верный путь к министерскому посту. Рылеев понимал, что ему, скорее всего, навсегда останется недоступным и чуждым этот мир, поэтому он тоже не делал никаких попыток к сближению с Тургеневым.
Тургенев заговорил первым.
— Вы очень горячо выступали в защиту греков, — сказал он обычным его тоном — с холодной иронией.
Рылеев резко ответил:
— Ныне каждый порядочный человек сочувствует их борьбе за свободу.
Тургенев грустно усмехнулся:
— Простите, проклятая манера, как часто она подводит меня. Позвольте уверить вас, в моих словах не заключается никакой насмешки, никакого подвоха. Я хотел поделиться с вами своими мыслями, которые приходят мне часто на ум в теперешнее время.
Тургенев раскурил трубку и, когда она раскурилась, заговорил снова:
— Да, надобно заступиться за греков. Но это заступничество имеет и другую сторону, на которую никто как-то не обращает внимания. Все — и дипломаты, и министры, и публика — принимают участие в греках. Это хорошо, благородно трогаться несчастиями ближних. Но скажите, кто из всех этих господ сочувствователей принимает хоть какое-нибудь участие в судьбе наших крестьян? Положим, о военных поселениях они говорить и мыслить не смеют, но о собственных мужиках, об иге, их тяготящем, можно говорить без опаски. А тут долг более святой, нежели в отношении к грекам. Лучше ли жить многим из наших крестьян под своими помещиками, нежели грекам под турками? Нет ли между крестьянами жертв варварства, мучеников совершенных, не говоря уже о жертвах корыстолюбия? Сколько изнемогающих страдальцев! Сколько разоренных, томящихся в голоде! На греков собирают пожертвования, а подписку для прокормления голодающих жителей Рославльского уезда запретили делать…
Такое сопоставление, такой взгляд на энтузиазм публики к греческим делам был нов и неожидан для Рылеева.
— Чтобы воевать, нужны новые рекруты, — продолжал Тургенев, — а вы знаете, какое горе для народа — рекрутчина. Когда я думаю об этом, то, несмотря ни на что, не могу желать этой войны…
Рылеев молчал.
Конечно, он мог бы возразить, и слова для возражения — свобода, жертва, помощь — так и вертелись на языке, но в рассуждениях Тургенева содержалась такая суровая, тяжелая правда, что даже эти слова никли перед нею…
13
Если бы Рылеева спросили, что он считает главным — службу или внеслужебные свои занятия: сочинение стихов, посещение литературных собраний, то он, наверное, назвал бы, отдавая дань традиционному мнению, службу. Но душа, сердце его принадлежали литературе.
Год жизни был отдан думам. Они составили цикл, в котором освещалась история России от десятого века — от Вещего Олега до конца восемнадцатого — последняя дума посвящена Державину.
Рылеев составил план нового цикла дум: «Вадим», «Марфа Посадница», «Миних», «Царевна Софья», «Меншиков в Березове», «Наталья Долгорукая», «Петр Первый в Острогожске». Но большинство из них не пошли дальше нескольких начальных строф. Этот жанр был уже тесен для него, он чувствовал, что наступила пора браться за большое произведение — за поэму. Он начал было писать поэму о древнескандинавском витязе, но оставил ее. Потом как будто развивалась в поэму дума о Меншикове, но и она подвигалась туго. Рассказ о славе и деяниях храброго витязя Ольбровна выливался в обычную волшебную сказку. Не годился в герои и сверженный временщик.
Рылеев искал героя.
Ему виделся образ сильного, решительного борца против самовластия, дерзнувшего восстать против могущественного властителя.
Тревожная, наполненная борьбой против иноземных врагов история Украины привлекала его все больше и больше. Вспоминалось Подгорное, Киев, многокрасочные, яркие, шумные ярмарки, слепцы-бандуристы, неторопливо и торжественно поющие духовные стихи или старинные думы, и внимающие им в благоговейном молчании слушатели…
Застав Рылеева за чтением очередной книги об Украине, Сомов сказал ему:
— Видно, заговорил в вас, Кондратий Федорович, голос крови.
— Вы ошибаетесь, я не украинец, а северянин, — ответил Рылеев, — если не считать того, что мой отец управлял, и управлял весьма плохо, украинскими имениями князей Голицыных.
— А фамилия?
— Что фамилия?
— Фамилия выдает. Ведь рылеем украинцы называют лиру — тот инструмент вроде шарманки, с которым ходят нищие певцы-лирники, которых также именуют рыльниками.
Рылеев рассмеялся.
— Ну что ж, твое толкование вселяет в меня гордость, я согласен быть потомком неведомого певца-поэта, бродившего некогда по шляхам прекрасной Украины со своим сладкозвучным рылеем.
Не раз и не два обращался Рылеев мыслями к Мазепе — проклинаемому с церковных амвонов гетману-изменнику. «Да, он изменил Петру Великому, нарушил договор, — размышлял Рылеев, — но, с другой стороны, нарушил потому, что не захотел быть вассалом…» Однако Рылеев все же не мог проникнуться симпатией к Мазепе: как ни толкуй его замыслы, во всех его поступках проявлялся расчетливый, жестокий интриган. Нет, и он не подходил на роль свободолюбивого героя…
Но однажды, раскрыв «Историю Малой России» Бантыша-Каменского, Рылеев наткнулся на страницу, где автор рассказывал о судьбе ближайшего сподвижника Мазепы, его племянника Андрея Войнаровского.
«Во время путешествия государя арестован был по его приказанию в Гамбурге племянник Мазепы Войнаровский, — читал Рылеев. — Сей молодой человек везде жил роскошно и имел знакомство с знатнейшими особами… Многие, не знавшие его происхождения, называли его графом. Оставив турецкие владения, он жил в Вене и Бреславле, потом прибыл в Гамбург для получения от короля должных ему денег.
Государь, узнав в Копенгагене о месте пребывания Войнаровского, велел своему резиденту в Гамбурге истребовать его от тамошнего магистрата. Войнаровский был взят под стражу на улице 12 сентября 1716 года и после краткого допроса препровожден в Москву, откуда государь сослал его в Сибирь, с дозволением жить на свободе вместе с женою и детьми.
Известный ученому свету историограф Миллер в 1736 и 1737 годах видел Войнаровского в Якутске, но уже одичавшего и забывшего языки и светское обращение».
Рылеев остановился, пораженный: как же раньше он не замечал этого места? Твердым ногтем он несколько раз отчеркнул страницу по полю от верху до низу и особо подчеркнул последнюю фразу: «Миллер в 1736 и 1737 годах видел Войнаровского в Якутске».