Страница 6 из 90
— Т-с-с! — прошипел мельник, вцепившись в свою бороденку.
— Что ты все шипишь да шипишь, дай слово сказать по-человечески! — рассердился Бека. — Меня злость и горе душат, не могу я как рыба молчать, ясно?
— У каждого свое горе, но посмотри вокруг, молчат люди, а тебе все неймется! — теперь уже рассердился мельник. Храни про себя свое горе, вот тебе мой совет. Не дай бог, кто услышит этот наш разговор, во всем буду виноват я... Ты ведь знаешь, язык мой — враг мой, но и шила-то в мешке не утаишь.
— А что мы тут такого говорили-то, Кици? Все, о чем мы говорим, давно всем известно, — сказал бухгалтер и дрожащими руками застегнул пиджак на все пуговицы. Во всем колхозе только он один и носил пиджак, чем, кстати, немало гордился. Бывало, небрежно так то расстегнет, то вновь застегнет пуговицы. На бухгалтерские курсы он ушел в крестьянской одежде, а возвратился городским щеголем. Завидев Учу, он изрядно перепугался и стал торопливо перебирать пуговицы на пиджаке.
— И ты туда же, Ипполите? И у тебя, видать, душа ушла в пятки, а? — пристыдил бухгалтера Бека.
— Береженого и бог бережет, семья у меня, Бека, — смутился бухгалтер, оставив в покое пуговицы.
— Нечего тут труса праздновать, — поддержал Бека Дзики Дзигва.
— Легко сказать, но... — попытался оправдаться бухгалтер.
— Что «но»? — переспросил Дзики.
— Ни к чему вроде этому парнишке слушать наш разговор, — вмешался Кици Цимурия, перестав теребить свою бороду.
— Ты всю жизнь только «т‑с‑с» и говоришь, Кици, — сказал седой как лунь колхозник Мадан Сартания. Опираясь подбородком на посох, он до сих пор молчал, но теперь, подстегнутый словами Дзики, осмелел и так осадил Кици, что все диву дались.
— В наше время это лучше, дорогой Мадан, чем языком болтать как помелом, — гнул свою линию Кици.
— Да, ты всегда держал нос по ветру, Кици, — убрал с посоха подбородок Мадан.
— По мне уж лучше помалкивать, — упрямо повторил Кици, хлопая белыми ресницами.
Несмотря на то что мужики были увлечены разговором, несмотря на то что все вокруг них сотрясалось от грохота жерновов и скрипа колеса, они ни разу не упустили момента окончания помола. Мельник подходил к желобу как раз в то время, когда последняя горсть муки ссыпалась вниз. Хозяин этого помола поднимался одновременно с мельником и аккуратно засыпал в дробилку кукурузу из очередного мешка.
— Чего только не было говорено на этой мельнице, и никто тебе даже слова дурного не сказал, Кици, — обратился к мельнику Бека Бечвая.
— Было, да сплыло, иные нынче времена.
Дзики Дзигва решил перевести разговор на другое.
— Сынок, ты чей будешь? — обратился он к Уче и внимательно осмотрел его. — Что-то не похож ты на местного.
— Нездешний я, — ответил Уча.
— Зачем же тебе из других мест сюда кукурузу тащить?
— Да никакой кукурузы я не приносил. Ночь меня в пути застала, вот и зашел на огонек.
— И правильно сделал, сынок, — сказал Мадан Сартания.
— Ты небось весь наш разговор слышал? — с надеждой на отрицательный ответ спросил мельник.
— Слышал, как же не слышать.
— Ну и что? — вновь схватился за бороду Кици.
— Что «ну и что»? — не понял Уча.
— Что же мы тут такого говорили?
— Ничего вроде бы такого. Арестовали, мол, Вардена Букия, хороший он, мол, человек был, напрасно, мол, его арестовали...
— Т-с-с-с! — судорожно рванул бороду Кици. — Хорошего человека никто арестовывать не станет. Видно, было за что.
— Да не верь ты ему, сынок! — сказал Уче Дзики. — Варден был не просто хороший — золотой он человек, запомни это. — Дзики говорил громко, стараясь, чтобы Уча услышал каждое его слово. — Когда его секретарем райкома избрали, пошел я к Беглару, отцу его покойному, и говорю, идем, мол, со мной, у меня к сыну твоему дело есть.
— И он, конечно, пошел с тобой, не такой он был человек, чтобы отказаться, — сказал Мадан.
— И слушать меня не захотел. С какой, мол, стати я пойду к нему. На то его и назначили туда, чтобы он народное дело делал. Вот так.
— И делал, да еще как делал, — вздохнул Бека Бечвая, — ума и сердца ему было не занимать.
— Тс-с-с. Не нашего ума дело судить, как он его делал, партии об этом лучше знать.
— Сколько раз повторять тебе, — взвился Дзики, — что не партия арестовала Вардена! Придет время, и сама партия потребует к ответу всех виновных в сегодняшних промашках. Так откуда же ты, сынок? — вновь обратился Дзики к Уче.
— Диханцквильский я.
— Как же ты в такую даль-то забрел?
— Дело меня сюда привело, — обиделся Уча.
Ему почудилось, что старику не понравилось, что он диханцквильский.
— Какое такое дело, если не секрет?
— Т-с-с-с. Что тебе до него? — опять вступил Кици. Он все еще лебезил перед Учей.
— К слову пришлось, но я-то не любитель в чужие дела нос совать.
— Ну и как? Осушат наконец ваши болота, сынок?
— Осушат, обязательно осушат, дяденька. Там такой человек этим делом заправляет, конец приходит нашим болотам.
— Что же это за человек такой? Разве все ему по силам? На болото всем миром навалиться надо.
— Гангия его зовут. Андро Гангия.
— Гангия... Гангия... Погоди, погоди, это, случаем, не тот, что в прошлом году у нас в сельсовете был, а, Дзики?
— Наверное, тот, — отозвался Дзики. — Он говорил, помнится, что главным инженером работает на «Колхидотрое».
— Он самый и есть, — подтвердил Уча.
— Он еще людей агитировал на стройку записываться.
— Ну и что, многие записались? — спросил Уча.
— Где там... Какой дурак отсюда в такую глухомань пойдет. А вот из Мунчии, Цаиши и Читацкари, сказывают, некоторые записались. Нет, отсюда никто не записался.
Приближался рассвет, когда уставший Уча, прикорнув на мешке с мукой, уснул.
Еще долго стоял в ушах Учи скрежет и грохот жерновов, шум падающей воды и скрип колеса. И слышался далекий голос Дзики Дзигва: «Какой дурак отсюда в такую глухомань пойдет». Уча прибавил шагу, чтобы побыстрее уйти от нескончаемого грохота, скрежета и скрипа, от голоса Дзики.
Заря подожгла снизу белую вату облаков, разбросанных по небосводу. Красноватые лучи, пробив кипень облаков, причудливо позолотили и без того золотистую кожуру лимонов, апельсинов и мандаринов. Лучи солнца, преломившись в капельках росы, повсюду высветили изумрудные чайные кусты, деревья, траву.
Петушиный крик, кудахтанье кур, гоготание гусей, блеяние коз, мычание коров и хрюканье свиней слышались отовсюду.
Селение проснулось...
Никогда так не встречало утро Диханцквили — родное селение Учи, никогда не всходило так солнце над ржавыми топями его родных мест.
Просыпался непроходимый лес, отравленный болотными миазмами, пропитанный влагой, просыпались тесно примыкающие друг к другу, покрытые ядовито-зелеными мхами, пятнистые, как змеиная кожа, болота, гнилые озерца с зеленовато-желтой водой, просыпались лягушки и жабы с выпученными глазами, громадные ужи, выползающие на дневной свет, просыпались деревья, удушенные лишайниками и лианами, уродливые, искривленные и задыхающиеся, шершавые камыши, болотные, смрадные цветы, покрытые слизью, с копошащимися под ними пресмыкающимися.
Но все еще стояла вокруг зловещая тишина, изредка нарушаемая воплями и приглушенным ревом диких зверей, хлопаньем крыльев больших и малых пернатых, свистом, клекотом, хрипом, тюканьем. Не слышно лишь птичьих голосов, не лежит видно, здесь сердце у птиц к беззаботному пению.
Кабанами и медведями, волками и шакалами по болотам протоптаны узкие петляющие тропинки. Но даже это зверье ходит по ним с опаской, страшась бездонной, прожорливой утробы болота, которое нет-нет да и затянет рыкающих, вопящих, брыкающихся, но одинаково бессильных перед его устрашающей и зловещей силой зверей.
Все было знакомо и привычно здесь Уче. С закрытыми глазами он мог пройти вдоль и поперек по этому лесу, по этим робким тропинкам, мимо грозных болот. Он любил и одновременно люто ненавидел все вокруг. А ненавидел он все это потому, что ничего хорошего не принесло оно ни ему, ни его родным и близким, ни далеким предкам. Земля была больна, и она несла болезнь всем на ней живущим.