Страница 7 из 90
Уча не мог не зайти домой. В хурджин он положил белье, любимые книги, карточку Ции, харч. К поясу приторочил флягу с питьевой водой. Вот и все, что он взял с собой в дорогу. Уча осторожно прикрыл дверь и в последний раз оглядел свою хижину, сложенную из ясеневых бревен. В этой хижине он родился, здесь впервые встал на ноги, в этой хижине он вырос. Здесь умерли его отец и мать, дед и бабка, его братья и сестра. И никого теперь не было у него на всем белом свете. Даже соседи и те покинули деревню, навсегда уйдя из родных мест.
Уча заколотил дверь, изъеденную шашелем, полегчавшую, подвешенную на кожаных петлях, так заботливо выструганную отцовскими руками. Сколько раз открывал эту дверь отец, сколько раз касались ее, прокопченную изнутри и обесцвеченную снаружи, руки матери, братьев и сестры. Отныне никто больше не притронется к ней.
Уча с горечью отводил взгляд от хижины. Он чувствовал, как тяжело ему будет расставаться с тем, к чему привык со дня рождения, как невыносимо трудно покинуть то, что было частицей жизни его родных, брата и сестры, частицей его жизни.
Он пытался убедить себя, что еще вернется сюда, откроет эту дверь, такую близкую, помнящую прикосновение рук дорогих его сердцу людей, обязательно вернется, едва только осушат проклятое болото. Но потом он понял, что этому не бывать, и топор, которым он забивал дверь, потяжелел в его руке.
Он с размаху всадил его в стену хижины, авось кто-нибудь, заплутавшись в лесу, найдет здесь пристанище и ночлег.
Уча резко повернулся и направился к могилам. Они были перед самым двором. Сначала за ними ухаживала мать, потом он сам, но теперь некому присмотреть за ними. И будет их обвевать ветер и поливать дождь...
Долго стоял он у могил и молчал. «Я ухожу от тебя, мама, я ухожу от тебя, отец, чтобы никогда больше не убивали лихорадка, нужда, беда и горе, чтобы никто не уходил отсюда в поисках земли, воздуха и жизни...»
Сначала погиб отец. Он грузил марганец на американские суда, приходившие в потийский порт, и тем зарабатывал на жизнь своего многочисленного семейства. Не разгибая спины работал он, но недолго было ему суждено ходить по этой земле. Однажды он заступился за негра-кочегара с американского судна. Озверелая белая матросня жестоко избила его за это. Три дня он судорожно боролся со смертью. Глазами, полными слез, смотрел на своих детей, которые оставались сиротами.
Обессилевшие, без куска хлеба, дети стали легкой добычей лихорадки. Сначала умерли братья, а потом в хижину пришла страшная гостья — черная оспа и приковала к постели сестричку Цацу, слабую, молчаливо делившую с Учей свою долю хлеба.
Идет Уча среди болот, а перед его глазами неотступно стоит полыхающее жаром крошечное личико Цацу, ее полные муки и страха большущие глазищи. В ушах юноши звучит негромкая мелодия чонгури и голос матери, вымаливающий у злой гостьи жизнь для дочери...
Эти песнопения должна была исполнять для злой гостьи ее «прислужница» — соседка, владеющая тайной, как улестить, умилостивить, задобрить свою грозную госпожу, но и соседку эту прибрала лихорадка. Потому и пела теперь мать.
Матери подсобляли сердобольные женщины. Они поочередно играли на чонгури и танцевали. Их причудливые тени ломались и сплетались на прокопченной стене хижины. В неверном свете лучины и отсветах очага тени зловеще колебались, то уменьшаясь, то увеличиваясь и наполняя безжизненные глаза больной девочки страхом и отчаянием. Болотная сырость, проникавшая в хижину, душила и без того задыхающуюся, в холодном поту девочку. Все мешалось перед ее глазами: танцующие женщины, тени, стены и потолок хижины, чонгури, отсветы очага, холодное, жестокое лицо злой гостьи. Ни подношения, ни песнопения, ни лесть не смягчали жестокое ее сердце. Она без разбору забирала с собой старых и малых, мужчин и женщин, забирала, чтобы превратить их в своих рабов и слуг в том земном раю, где текут молочные реки в кисельных берегах, где зреют и благоухают прекрасные виноградники, где высятся великолепные дворцы и где вся эта благодать принадлежит злой хозяйке, а рабы и слуги бесправны и ничтожны, так же, как и на этой земле.
Так рассказывали Цацу и Уче дед и бабка. Может быть, потому и прогневалась на них злая гостья, может, потому и вознамерилась она забрать с собой Цацу.
Нет, не помогут тут ни песни, ни моления, ни подношения, ни горе матери — заберет с собой Цацу злая гостья. Цацу хотела остановить танцующих женщин, остановить тени, беснующиеся на темной стене, заставить замолчать чонгури и бесконечную песню, от которой щемит сердце и кружится голова, но голос не подчиняется Цацу и губы не подчиняются Цацу. Она пытается дать знак хотя бы рукой, но и руки, исхудавшие, бессильные, словно бы налитые свинцом, не подвластны ей.
И Цацу примирилась со своей участью. Лишь одна печаль, одна забота точила ее маленькое доброе сердце — как останется без нее на этом свете милый олененок, которого осиротила пуля охотника и которого Цацу подобрала в кустах, беспомощного и обессилевшего от голода? Кто будет кормить, поить и купать уже дважды осиротевштее ласковое животное?
Много молока будет там, в царстве злой гостьи Оспы. Любит молочко олененок, любит молочко и Цацу. Своей долей козьего молочка выходила Цацу олененка. Да и сама она выросла на козьем молоке. Ох и вкусное молочко у серенькой козочки, ох и вкусное! Но почему такой горький вкус у молока, которым поит сейчас Цацу мать, почему тошнит Цацу от любимого ею молока?
Останется без нее ласковый олененок. Эта мысль не давала Цацу покоя, и она металась в своей жаркой постельке. Изъязвленное оспой тело и руки прилипали к одеялу, немилосердно горели, но печаль об олененке была сильней, и Цацу не чувствовала другой боли...
Уча догадался, о чем печалилась Цацу. Он встал, подошел к изголовью кровати сестры и встал перед ней на колени, хотя ему строго-настрого было запрещено близко подходить к ней, чтобы не заразиться. Он взял в руки прозрачную ручку Цацу, и слезы хлынули у него из глаз. «Не плачь, сынок, не надо», — шептала ему мать, а сама едва сдерживала рыдания: Цацу умирала. Чонгури выпал из рук матери, но губы ее, одеревеневшие, синие губы все еще продолжали шептать слова песнопений. Слезы градом текли из потухших пожелтевших глаз.
Женщины прекратили свой танец. Застыли тени на прокопченной стене. В хижине погас свет, и мрак застлал безжизненные глаза Цацу...
Уча рос сильным ребенком. Казалось, его не могли сломить ни черная оспа, ни лихорадка, ни голод, ни тяжелый труд. Руки его не знали покоя. Четырнадцати лет от роду он мыл бутылки на Хобском лимонадном заводе и грузил тяжелые ящики с бутылками. Каждую субботу вечером он навещал мать. Принесет, бывало, кукурузы, наколет дров, а ночью поставит бредень на Хобисцхали. Богатый улов он относил на Хобский воскресный базар, а на вырученные за рыбу деньги покупал сыр, курицу и кукурузу.
Учился он в хобской семилетке. Ночевал в школьном помещении, убирал и мыл классы и двор. Так и зарабатывал на жизнь себе и матери.
Закончив семилетку, Уча пошел работать на машинно-тракторную станцию. Он навсегда запомнил лицо матери, когда на первую зарплату купил ей материал на платье.
После смерти отца мать всегда ходила в неизменном черном платье. За долгие годы оно обтрепалось и вылиняло, платок настолько обветшал, что уже не держался на голове. Не довелось надеть матери новое платье...
Мать никогда не признавалась Уче, что́ гложет ее сердце, какой пламень снедает ее душу. Нет, не смогла она перенести болезнь, горечь и тревогу... Однажды, когда Уча, по обыкновению, поздним субботним вечером вернулся из Хоби, он застал мать у калитки, всю засыпанную снегом, полузамерзшую, но упрямо глядевшую на дорогу, откуда должен прийти ее сын.
— Я умираю, Уча... На кого же я оставляю тебя, горемычного? Что же с тобою станется, кровиночка ты моя? — Губы уже не слушались ее, из груди вырывалось хриплое дыхание, которое сотрясало все тело. — Как только похоронишь меня, уходи отсюда, не оставайся в этом аду, сыночек. Один ты теперь из всего отцовского рода... Сожги эту хижину и уходи... Я беру с собой все твои горести... Уходи, молю тебя, уходи из этого богом проклятого селения!..