Страница 20 из 31
Надо было видеть, как она вспыхнула от сравнения с верблюдом. Если бы не мой грозный образ Смерти, я бы рассмеялся. Не знаю как, но с помощью четверти ведра воды и кое-каких тряпок ей удалось привести себя с более-менее сносный вид. Наверное, угроза на счет Силаса возымела свое действие. Или это сыграло уязвленное самолюбие? Но результат того стоил, все еще нервная и растерянная, она была хороша. Таких женщин встречаешь не часто. Гневный взгляд и упрямо сжатые губы, только добавляли ей привлекательности. Дикая кошка, внезапно оказавшаяся на цепи…
Она, конечно, не сразу привыкла. Но готов поспорить, эта жизнь была не хуже жалкого существования в том убогом селении. Да, там она была свободна, но со мной она узнала и увидела больше, чем за всю свою жизнь. Как же забавно было наблюдать, как по началу она опасливо обходила чучело обезьяны в моей палатке, или украдкой, думая, что я не вижу, разглядывала пергаменты с письменами или примеряла украшения…
Если бы она могла видеть, какой она стала теперь… И как я мог упустить момент, когда ее стал замечать Кронос? Как позволил ей поверить в то, что она стала значить для меня больше, чем просто рабыня? Когда же она действительно стала для меня чем-то большим?..
Да и какое это теперь имеет значение. Кассандра уже далеко. Тело Кроноса коченеет в палатке. Над горизонтом гаснет последняя звезда…
Увижу ли я ее еще когда-нибудь? Вряд ли, особенно с нашим образом жизни. Сейчас Всадников боятся и ненавидят, но рано или поздно ненависть победит страх. И тогда мы проиграем.
А она будет жить. И правильно. И, может — кто знает, что там уготовила нам судьба — мы еще встретимся.
А пока удачи тебе, девочка.
Даяна
Покаяние
За окном давно уже стемнело. Половинка убывающей луны проливала бледный свет на грязную улицу. Тишина изредка нарушалась лаем собак, приветствующих одиноких путников.
Мужчина сидел за дубовым столом своего кабинета и смотрел прямо перед собой. Он вглядывался в глаза человека на портрете, висящем на стене. Три первых пуговицы на воротнике его рубашки были расстегнуты, волосы, всегда стянутые в косичку, распущены. Губы бодрствующего шевелились, и только тому, кто был изображен на портрете, были понятны слова…
…Около месяца назад Родерик Кэссли из Шиннесс зашел в маленькую лавку, заваленную заготовками для кистей и палитр, холстами и дублеными кожами, полированными досками и мольбертными стойками. Рыцаря встретил бойкий мальчишка лет десяти в фартуке и залихвацки сдвинутом на бок берете и сообщил, что мастер Финдлей из Йорка слишком занят, чтобы принимать посетителей. Кэссли развязал кошелек и протянул пареньку золотой, кивком головы приказав бежать к учителю. Не прошло и минуты, как гостю предложили войти в дом.
Пройдя завешенный мешковиной проем, Родерик оказался в помещении без окон, совмещавшем в себе мастерскую, столовую и спальню. Мастер Финдлей, обладатель коренастой фигуры и копны жестких волос, где среди седины все еще наличествовала рыжая масть, хоть и носил штаны, а йоркцем был вряд ли. Он стоял спиной к Родерику перед большим полотном на подпорках. Поборов желание сразу же кинуться к художнику, вошедший соблюл положение и откашлялся. Финдлей обернулся и торопливо раскланялся.
— Доброго дня вашей милости! Чем могу быть обязан?
— Мое имя — сэр Родерик Кэссли из Шиннесс, рыцарь Его королевского высочества принца Чарли.
Кэссли понимал, что Финдлей, назвавшись йоркцем, может посчитать себя выше статусом, а потому назвался полностью и следил за реакцией мастера.
— Рад приветствовать в моем скромном жилище доблестного рыцаря нашего добрейшего принца, да пребудет он на престоле многие лета!
— Да пребудет, — кивнул Родерик. — Мастер Финдлей, я пришел к вам не по приказу, а по собственной воле. Я слышал, что вы — лучший живописец в округе и собираюсь заказать вам портрет.
— О! Я с превеликим удовольствием написал бы портрет благородного господина, лицо которого несомненно заслуживает отображения на холсте… Но в данное время я, к сожалению, занят работой над картиной для здешней церкви.
— Это она? — Кэссли шагнул ближе.
— О, да. Святые отцы заказали мне сцену Апокалипсиса — четырех дьявольских всадников, что принесут в судный день на мир войну, мор, голод и смерть. За них мне предложили довольно большие деньги, а к ним и молитвы за мою душу. Только вот держать такую картину в доме… честно скажу вам, ваша милость, страшновато. Вы правы, Господь наделил меня талантом, но порой я пишу так живо, что сам боюсь своих творений…
Финдлей все говорил что-то, но гость, похоже, его не слышал. Побледнев, он вглядывался в гравюру[1]. Мастер заметил это и коснулся его плеча.
— Ваша светлость, что с вами?
— Твоя картина действительно очень реальна. — Родерик как будто вернулся из иного мира и незаметно для себя стал говорить мастеру «ты». — И ты, видно, очень набожен. Скажи-ка мне, мастер Финдлей, кто из этой четверки конников на твой взгляд более благороден?
— Господь с вами, ваша светлость! — Финдлей перекрестился. — Да как вам в голову пришло приписать благородство исчадьям Ада?!
Родерик усмехнулся.
— А писание ты учил плохо, Финдлей из Йорка. Эти всадники посланы не врагом Господа нашего, а самим Господом, дабы воздать людям за грехи их. Самым честным из них является Рыцарь Смерти, в нем нет ни зла, ни кары — лишь неизбежный конец… Но, я смотрю, ты того и гляди об пол грохнешься со страха! — рыцарь захохотал, — Поговорим лучше о работе.
— Но церковники, господин… — пролепетал Финдлей.
— С ними я разберусь. А ты начнешь работу сегодня. Ты будешь писать не мой портрет, а другого, не менее доблестного воина, с моих слов.
— Но я никогда еще не писал портреты с чьих-то слов.
— Слушай, мастер Финдлей. Я заплачу тебе ту цену, которую ты сам назначишь, такую, что ты сможешь открыть свою школу живописи! За это тебе требуется лишь написать небольшой портрет. Но если картина не придется мне по душе, ты не получишь ничего. Если же ты кому-нибудь обмолвишься о моем заказе, я убью тебя.
Они ударили по рукам…
… Целый месяц, день за днем, Родерик Кэссли приходил в лавку художника и проводил там долгие часы, описывая внешность и нрав изображаемого на холсте. Каждую деталь он описывал так дотошно, что невозможно было рисовать неправильно. Постепенно проявляющийся на ткани воин был, если не из прошедших времен, то, по крайней мере, из другого, далекого государства. Лицо его было скорее восточным, нежели бретонским. Его волосы выцвели от песчаного ветра и сухого степного Солнца. Одеждой его были черные кожаные штаны, удобные для езды на диких лошадях, кожаные мокасины и жилет, наручи с бронзовыми заклепками и шипами, груботканная светлая рубашка и серый плащ. У пояса висел длинный и широкий обоюдоострый меч. Тяжелее всего мастеру давались глаза. Окончательный результат ужаснул его, и, повернувшись к Родерику, Финдлей промолвил:
— Так не пойдет. Мне кажется, он видит мою душу насквозь.
Но тот улыбнулся одними губами:
— Оставь. Это то, что нужно.
И вот портрет был завершен. Родерик Кэссли вздохнул:
— Готово. Сколько я тебе должен, мастер Финдлей?
Финдлей долго молчал.
— Я не возьму с вас денег, сэр Родерик.
— Но почему?
— У меня чувство, что я продаю живого человека.
— Ты продаешь картину, мастер. Живой человек — слишком далеко отсюда. Я выполню свое обещание, и завтра слуга принесет тебе деньги, на которые ты купишь дом с землей и откроешь школу.
— Я тоже выполню обещание и никому не открою тайны этого портрета. Но, думаю, я имею теперь полное право знать, кого я нарисовал?
Кэссли собрался с мыслями и заговорил:
— Его имя Итер-эллин. Он — самый храбрый, честный и доблестный воин, которого я знаю. Он — лучший из друзей, которые у меня были. Он — мудрейший из мудрецов, о которых я слышал. Он достоин править миром и любое его решение — справедливо. Он прекрасно владеет мечом, кинжалом, топором, копьем, луком и пращой. Он — лучший наездник, конь — его второе «Я»… Я бесконечно долго могу говорить о нем.