Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 51 из 58

Это сейчас пресыщенная публика идет в галереи, чтобы по завышенным ценам покупать на аукционах образцы советской «реалистической» живописи, в которых столько же обаяния, сколько в сталинских архитектурных «рюмочках» или в девушке с веслом из ЦПКиО. Это сейчас говорят, что художники-нонконформисты примечательны исключительно своим нонконформизмом, что в некоторых случаях правда, а в иных – прямая, уже по сугубо эстетическим критериям, ложь. Нашему времени больше подходит искусство ностальгии, и классика советского нонконформизма оценивается не только и не столько по искусствоведческим, но и – снова – по политическим критериям. Эстетическое оправдание советской власти есть стилистическое оправдание власти нынешней.

«Бульдозерная выставка» была хорошо подготовленным, осознанным, отчаянно смелым актом политического неповиновения, эстетического нонконформизма, эмоциональным взрывом основ. Те действия, которые совершали художники, были заведомо наказуемыми.

Но… Как был символом России «Натюрморт» Оскара Рабина, написанный за три года до «бульдозерной выставки», так он им и остается. Бутылка водки «Экстра», граненый стакан, замордованная цельная селедка, общепитовская тарелка с розочками. Все это на газете, из которой прут бесконечные «… ого гуманизма» и «интерна…». И где-то вдалеке, внутри сумрачного пустого пейзажа, чадят черным дымом полуразвалившиеся домишки – не то село, не то готовая под снос окраина большого города. Вот она – среднерусская тоска попавшего под бульдозер и повисшего на его ноже художника.

Мог бы стать художником, но не стал, мой старший сын. В раннем детстве он страстно и по много часов рисовал, параллельно переживая нарисованное, озвучивая его и ерзая на стуле. Бумага была густо заселена стреляющими, гибнущими, подвергаемыми пыткам персонажами. «Ты ему „Архипелаг ГУЛАГ“, что ли, на ночь читаешь?» – оторопело поинтересовался мой знакомый, изучив толстую пачку босхианских эскизов семилетнего мальчика. Потом эта страсть почему-то прошла, так и не переплавившись в ремесло.

Настало время вернуться к тому, с чего мы начали, – к петляющей дороге от деревни Куркино в сторону Новогорска. Нагорное было одно из самых скромных дачных мест, входивших в систему управления делами родного ленинского ЦК. Наша коммунальная дача послевоенной постройки была деревянной. Ее строили пленные немцы. После войны они возвели множество объектов цековской санаторно-курортной подмосковной инфраструктуры и улучшили многие поселки, основанные в 1930-е годы. Вглядываясь в окружающий пейзаж, я неизменно пытался представить себе этих пленных немцев и соотнести их с образом, сформированным советскими кинофильмами и огромными полуваленками-полулаптями, увиденными мною в Центральном музее Вооруженных сил. Дача была коммунальной – с четырьмя индивидуальными входами и одним общим, который вел в еще четыре жилища на втором этаже. Крыльцо с типичными для того времени перилами и балясинами (интересно, архитектор был немец или скромный, сталинского пошива, безымянный коллега моего деда-архитектора, доживавшего в Вожаеле в то же самое время свой вынужденно короткий век?). Веранда, две комнаты, бревенчатые утепленные стены. Общий коридор, общая кухня, два общих туалета, два общих умывальника – крем для бритья соседа облокачивался колпачком на нашу коробочку зубного порошка. (Коробочка потом пошла на изготовление детали деревянного кораблика; лишь много позже я узнал о том, что такое зубная паста, да еще трехцветная, – какая радость была выдавливать из узкого горлышка тюбика победный импортный триколор.)

Единственной достопримечательностью скромного поселка была так называемая «дача Емельяна Ярославского», стоявшая на отшибе. Детская память зафиксировала высокое и красивое деревянное строение, так не похожее на наши двухэтажные дома барачного типа. Блуждание вокруг этой дачи не поощрялось. Из нее время от времени выходили какие-то очень крупные и полные подростки с уже пробивавшимися усами, действительно похожие на старого политкаторжанина Ярославского, он же Миней Израильевич Губельман. Впрочем, кем они приходились Емельяну Михайловичу, мне, разумеется, достоверно не известно. Если учесть, что партия и правительство оставляли вдовам, отпрыскам, внукам выдающихся деятелей обслуживание и дачно-медицинские услуги, скорее всего, название «дача Ярославского» не было метафорой.

Наша дача и ее окрестности представляли собой законченную самодостаточную вселенную, как это бывает только в детстве. Поляну, лес, огород вокруг дачи можно было бы заточить под воображаемый купол – другого мира словно бы и не существовало. Детское зрение видело те подробности и в таком разрешении, которые недоступны взрослому человеку, изучающему пейзажи и ландшафты прошлого, не узнавая их – какое все маленькое, а тогда казалось большим. Это – взрослая аберрация зрения, оптика возраста, искажающая правду. Достоверность – в деталях, в укрупненном зрении, доступном только детству.

Поиск утраченных образов детства – важная часть усилий взрослого человека. В Нагорном было место, где я любил уединяться. С гигантского холма открывался роскошный вид на поле, где паслась лошадь. Обрыв-овраг был густо заселен малиной, внизу текла река. Этот пейзаж, как и двор дома на Ленинском проспекте, до сих пор проникает в мои сны. В сегодняшней реальности вид оказался не так красив. Или я неправильно нашел место своего уединения: раньше был верный ориентир – старая водонапорная башня, а теперь она исчезла…





То самое гетто моего детства, о котором речь шла в самом начале этого повествования, описывается коротеньким словарем, состоящим из не более десятка слов. Конечно, главное слово – спорт.

К спорту отношение в поселках для номенклатурного плебса было трепетное. На лето нанимался физорг. Как правило, это был пьющий, неизвестно чем до того занимавшийся человек лет тридцати пяти – сорока, время от времени игравший с детьми в футбол и показывавший, что такое «подрезка» и как выполнять «прием Стрельцова». Физорги менялись практически ежегодно, возможно, именно потому, что попивали.

Едва ли не ежемесячно устраивались внутрипоселковые соревнования (межпоселковые проходили реже), высокопарно именовавшиеся спартакиадами. Число видов спорта измерялось десятками, возраст участников колебался от пяти до пятидесяти и более лет. Спартакиада пахла лимонадом c размашистой надписью «Лимонный» и конфетами. Громыхала музыка маршевых ритмов. Вывешивались транспаранты с приветствиями участникам соревнований. За победу выдавали значки. Проигравшие дети рыдали.

Наш поселок отличался сильными городошниками, приверженцами игры столь же чисто русской, сколь и характерной для поколения номенклатуры тех лет: инструкторы отделов ЦК, люди от сохи, но сделавшие карьеру, мужчины с душой размером с русское поле имени композитора Френкеля, любили размашистый грохот биты и дробный стук осыпающихся фигур. Строительство этих фигур требовало той степени деликатности и нежности, каковую они никогда и ни к чему не могли применить в своих райкомах, обкомах, крайкомах, аппарате Центрального комитета. Вольная страсть к разрушению городков компенсировала аппаратную закрытость и несвободу.

А вот перед межпоселковыми спартакиадами, по степени возбуждения, торжественности и суеты напоминавшими чемпионаты мира, все менялось. В секторы прыжков в длину и высоту засыпался свежий песок.

Готовилось футбольное поле – на нем подстригался газон и обновлялась разметка. На автобусах привозили бугаев из сопредельных цековских поселков. Почему-то наиболее внушительно выглядели персонажи из еще более примитивного дома отдыха, чем у нас, – «Сходни». Игрокам выдавались выцветшие красные и синие майки с облупившимся номером на спине. Гремели кузнечики, пахло сеном и потом, мяч пребывал преимущественно за боковой линией. Нападающие спотыкались о неровности и колдобины. Вытащив в броске мяч из правого нижнего угла после удара местной футбольной знаменитости старшего школьного возраста, я сломал руку, чем очень гордился. И даже провел на излечении три дня в ЦКБ, в какой-то странной палате, где проживали старик, басовито храпевший и баритонально попукивавший, юноша лет пятнадцати, бесконечно мастурбировавший и изнурявший себя и окружающих скрипом кровати, и я, измученный всей этой какофонией двух возрастов…