Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 37 из 58

Неудивительно, что при таких корнях в творчестве Владимира Набокова выросла столь пышная крона того самого старомодного русского либерализма с его приверженностью к индивидуальной свободе, неприятием жестокости и ненавистью к тиранам.

Рассказ Набокова «Истребление тиранов» (1936) – наследник по прямой кафкианского по духу романа «Приглашение на казнь» (1935). Но этот рассказ еще и предшественник второго романа, написанного бывшим русским писателем Сириным на английском языке, – «Под знаком незаконнорожденных» (1947).

Истребление тиранов (в прямом и метафорическом смыслах) один из главных мотивов набоковского творчества наряду с повторяющимся сюжетом возвращения на родину (от ранних стихов до предпоследнего опубликованного романа «Смотри на арлекинов!»). В рассказе, написанном в Берлине в год летних Олимпийских игр и премьеры «Триумфа воли», содержится квинтэссенция отношения Набокова к тираниям, политике, политическим деятелям: «Я никогда не только не болел политикой, но едва ли когда-либо прочел хоть одну передовую статью, хоть один отчет партийного заседания… (Набоков о себе, из интервью 1969 года: «… не способен отличить демократа от республиканца, к тому же ненавидит сборища и демонстрации».) До блага человечества мне дела нет, и я не только не верю в правоту какого-либо большинства, но вообще склонен пересмотреть вопрос, должно ли стремиться к тому, чтобы решительно все были полусыты и полуграмотны… И все-таки: убить его». Убить тирана. (Много позже Набоков напишет: «К сожалению, сегодня русские окончательно утратили способность убивать своих тиранов».)

Примерно в том же духе Набоков выскажется в предисловии к третьему американскому изданию «Под знаком незаконнорожденных»: «Я никогда не испытывал интереса к так называемой литературе социального звучания… Я не дидактик и не аллегорист. Политика и экономика, атомные бомбы, примитивные и абстрактные формы искусства, Восток целиком, признаки „оттепели“ в Советской России, Будущее Человечества и так далее оставляют меня в высшей степени безразличным». Но дело не в том, что Набоков существовал в отгороженной от всего мира раковине, а в том, что его интересовала личная человеческая драма, где внешняя давящая сила – лишь фон существования. Отсюда и приверженность персональной свободе, неприкосновенности частной жизни. Отсюда квалификация, например, романов Оруэлла как «штамповок», а протеста 1968 года – как «хулиганского», то есть массового. Нет – массовым, стадным, клишированным, пошлым проявлениям чего бы то ни было: «Хулиганы никогда не бывают революционными, они всегда реакционны. Именно среди молодежи можно найти самых больших конформистов и филистеров, например хиппи с их групповыми бородами и групповыми протестами» (из интервью 1969 года).

Набоков не любил «средних», заурядных и «групповых» людей. Пожалуй, он одним из первых, не будучи профессиональным социальным мыслителем, в «Истреблении тиранов», а затем в «Под знаком незаконнорожденных» поставил другой знак – равенства – между советским и нацистским режимами. В героях рассказа и романа можно обнаружить не только черты Сталина, Гитлера и, наверное, Муссолини, но и безжалостно точные характеристики эстетики и идеологии тиранической власти. Сколько аллюзий только в одном названии партии, лидером которой является диктатор Падук – Партия Среднего Человека! «Отберите у Гитлера его пушку, – писал Набоков в 1940-м, – он окажется не более чем сочинителем вздорной брошюры, заурядным ничтожеством».

Во многих «асоциальных» набоковских высказываниях можно обнаружить аристократическую спесь, унаследованную от деда и отца и упрочившуюся благодаря англофильскому воспитанию и кембриджской выучке. (Недаром Набоков отмечал в своей семье «склонность к удобным порождениям англо-саксонской цивилизации».) И отчасти это будет правдой, если, конечно, забыть о том, что большую часть жизни Набоков провел в весьма демократичной обстановке и даже бедствовал. Это будет неправдой, если разобраться в природе «политических» установок великого писателя.

Миром добра для него был социум, поддерживающий индивидуальную свободу. Он брезгливо относился к проявлениям социального недовольства в США или Франции, зато восхищался мужеством диссидентов в Чехословакии и Советском Союзе и выступлениями студентов за «железным занавесом». Самиздатчиков он называл «лучшей подпольной частью русской интеллигенции», а финансовая поддержка инакомыслящих не ограничивалась тем, что Владимир и Вера Набоковы как-то послали в подарок Иосифу Бродскому джинсы; 26 мая 1974 года в британском «Обсервере» Набоков напечатал пылкое воззвание в защиту Владимира Буковского, полное искреннего роматического восторга: «Героическую речь Буковского на суде в защиту свободы и его пять лет мученичества в психиатрическом тюремном заключении будут долго помнить после того, как погибнут палачи, которым он бросил вызов».





Набоков был категоричен в своей любви к Америке. Критерий был простой: в США – свобода, в мире, противостоящем Америке, – несвобода. Остальное – малозначащие нюансы. Отсюда же (плюс органическое неприятие антисемитизма) последовательная поддержка Израиля, в том числе и в дни Шестидневной войны.

Главное же, Набокова тошнило от идеологии, которая в разных обличьях и под разными именами доминировала и доминирует в России – «смесь монархизма, религиозного фанатизма и бюрократического раболепства». Его прямыми врагами были «русские патриоты», убийцы его отца, которых он неизменно сатирически изображал во многих своих произведениях. Например, в рассказе «Образчик разговора, 1945» один из персонажей разглагольствует: «Я белый офицер и служил в царской армии, но я также русский патриот и православный христианин. Сегодня в каждом слове, долетающем из отечества, я чувствую мощь, чувствую величие нашей матушки-России. Она опять страна солдат, оплот религии и настоящих славян».

… Набоков так и не решился приехать на родину туристом, даже тогда, когда это стало возможным. Едва ли, живи он в наши дни, Набоков удостоил бы своим визитом сегодняшнюю Россию, где, как сказано в его стихотворении 1944 года «О правителях», снова путают понятие власти и понятие родины и где так и не выполнено политическое завещание великого писателя и либерала: «Портреты главы государства не должны превышать размер почтовой марки».

Немного другая история – у тех из блестящей плеяды родившихся в конце века, кто остался в России. И здесь надо заметить, что для XX века в России неактуально хрестоматийное противоречие поэт и чернь, пиит и толпа. В России даже замкнувшиеся в башне из слоновой кости поэты выражали если не мнение народа, то его страдания. Особенно если башня из слоновой кости называется «Будка» в Комарово. Особенно если страдания связаны с ГУЛАГом. Особенно если поэта зовут Анна Ахматова. Для русского поэта актуально другое противостояние – поэт и «эффективный менеджер», то есть – Сталин.

Вся великая четверка русских поэтов XX столетия так или иначе отталкивалась от Сталина, противостояла ему, сосуществовала рядом с ним. Гибель в лагере Осипа Мандельштама, самоубийство Марины Цветаевой, травля Бориса Пастернака и Анны Ахматовой – все это список преступлений советской власти. Сталин если и не знал точную цену четырем гениям, то, во всяком случае, догадывался об их масштабе. «Он ведь мастер? Мастер?» – едва ли не с мистическим ужасом спрашивал вождь у Пастернака о Мандельштаме в их знаменитом телефонном разговоре. Пастернака Сталин называл «небожителем», к Ахматовой он и его подручные относились как к не поспевающей за временем декаденткой, одновременно «блуднице» и «монахине». Андрей Александрович Жданов в своем знаменитом докладе о журналах «Звезда» и «Ленинград», зачитанном вскоре после принятия соответствующего постановления, назвал ее «взбесившейся барынькой», «мечущейся между будуаром и моленной». Вообще в отношении сатрапов к Ахматовой было что-то щемяще-эротическое, и тот, кто писал Жданову доклад, или сам Андрей Александрович очевидным образом тайно любил поэзию Анны Андреевны.