Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 64 из 114

Поскольку Белинский ограничивал свою всепоглощаю­щую страсть исключительно литературой, то есть книгами, он придавал величайшее значение всевозможным новым идеям и литературным методам, а в первую очередь, новым понятиям о взаимоотношении литературы и жизни. Будучи по природе чуток ко всему неподдельному и живому, он пре­образил отечественные взгляды на призвание критика. Непре­ходящим итогом его трудов было изменение — коренное и бесповоротное — нравственных и социальных воззрений, присущих современникам Белинского — ведущим молодым писателям и мыслителям. Он изменил и качество, и тональ­ность выражения русских мыслей и чувств — настолько, что роль его, как деятеля, оказавшего преобладающее влия­ние на общество, затмевает его литературно-критические достижения. Каждая эпоха рождает общепризнанных про­роков и проповедников, порицающих ее пороки, зовущих людей к лучшей жизни. И все же самый глубоко сокрытый общественный malaise[225] обнаруживают не они, а художники и мыслители, посвятившие себя куда более трудной и болез­ненной задаче: созданию, описанию и анализу; это они — поэты, романисты, критики — переживают всю нравствен­ную муку общества и превращают ее в собственный опыт; это их победы и поражения влияют на участь современников и оставляют потомкам надежнейшее свидетельство о битвах во имя грядущих поколений. Очень одаренным поэтом был Некрасов; но прежде всего был он проповедником и гениаль­ным пропагандистом; как следствие, не он, а Белинский впер­вые разглядел основной российский вопрос — куда более ясно и отчетливо, нежели кто-либо иной сумеет когда-либо различить его снова. Похоже, критик ни разу не задумался о том, что возможно было бы не лезть на рожон, явить осто­рожность, осмотрительнее выбирать позицию нравственную и политическую, — а возможно, и отойти в сторону, стать поодаль от грома и грохота сражения, взирать на него спо­койно и беспристрастно. «... В нем не было робости, потому что он был силен и искренен; его совесть была чиста»[226]. Белинский очертя голову посвятил себя служению той совер­шенно особой, неповторимой истине, тем совершенно осо­бым принципам, что руководили и мыслями его, и поступ­ками; за это следовало платить цену, все возраставшую и для него самого, и для всех его последователей; жизнь и взгляды Белинского попеременно ужасали и восхищали поколение, пришедшее вослед ему. При жизни же никто не вынес Белин­скому окончательного приговора. И даже официальная кано­низация критика в Советском Союзе не упокоила призраки его сомнений и мук, не угомонила его негодующего голоса.

Вопросы, разрешению коих Белинский отдал себя всецело, ныне стали более животрепещущими — и, благодаря тем революционным силам, которые сам же Белинский стара­тельно приводил в движение, — более грозными и неотлож­ными, нежели когда-либо прежде.

Александр Герцен

А

лександр Герцен — самый поразительный русский политический писатель девятнадцатого столетия. Не существует хороших жизнеописаний Герцена; возможно, потому, что его автобиография — великий лите­ратурный шедевр. В англоязычных странах о ней знают лишь немногие — и очень жаль: первую часть этой книги велико­лепно перевел Дж. Д. Дафф (J.D. Duff), а всю книгу, от начала до конца, хорошо передала по-английски Констанция Гар- нетт (Constance Garnett); в отличие от некоторых трудов, соз­данных политическими и литературными гениями, «Былое и думы» даже в переводе остается чтением захватывающим.

Кое в чем герценовские записки больше всего походят на гетевские Dichtungund Wahrheit[227]. Ибо это не собрание чисто личных воспоминаний или политических размышлений. Герцен сплавил воедино повествование о себе самом, описания политической и общественной жизни в различных странах, рассказы о бытовавших мнениях и взглядах, о людях, о юно­сти и ранней зрелости своей, протекших на русской земле; исторические очерки, заметки о странствиях по Европе — Франции, Швейцарии, Италии, о римских и парижских событиях 1848 и 1849 годов (эти последние записи несрав­ненны — и лучших отчетов, составленных очевидцами, про­сто не существует), рассуждения о политических предводи­телях, о задачах и конечных целях разнообразных партий. Книга изобилует меткими замечаниями, едкими наблюдени­ями; свежими, неприкрашенными, а иногда и язвительными портретами современников; изображает народные харак­теры, анализирует факты экономические и общественные, излагает содержание споров, приводит эпиграммы касаемо прошлого и будущего Европы, а также России, на которую автор уповает и за которую опасается; все это переплетено с подробным и трогательным рассказом о личной трагедии Герцена — видимо, наиболее своеобразной исповедью изо всех, когда-либо положенных на бумагу и предназначенных для печати человеком остро чувствующим и утонченным.

Александр Иванович Герцен родился в Москве, в 1812 году, незадолго до того, как столицу захватил Наполеон; Герцен был внебрачным сыном Ивана Яковлева — богатого и знатного русского дворянина, происходившего из младшей ветви бояр­ского рода Романовых, давших России царскую династию, — человека замкнутого, тяжелого, властного, незаурядного и отлично воспитанного на западный лад; Яковлев тиранил незаконного ребенка, обожал его, отравил ему жизнь и вселял в мальчика то безмерную любовь, то жгучее омерзение к отцу. Мать Герцена, Луиза Гааг, была доброй молодой немкой из Штутгарта в Вюртемберге, дочерью мелкого чиновника. Иван Яковлев повстречал ее, путешествуя за границей, увез в Москву и сделал полной госпожой в своем доме, однако так и не женился на Луизе; а сыну своему дал фамилию Гер­цен[228], как бы говорившую: мальчик — дитя сердечной страсти, любимый, но все же незаконный отпрыск, не имеющий права носить отцовское имя.

То обстоятельство, что Герцен был побочным ребенком, по-видимому, изрядно повлияло на его характер и, веро­ятно, сделало будущего писателя строптивее и мятежнее, чем он мог бы вырасти в иных условиях. Он получил обыч­ные воспитание и образование, полагавшиеся юному бога­тому дворянину, поступил в Московский университет и рано обнаружил живой, своеобразный, порывистый нрав. Герцен принадлежал (и, достигнув зрелости, постоянно твер­дил об этом) к тому поколению, что в России стало зваться «лишними людьми» — теми, о ком все время говорится в ран­них романах и повестях Тургенева.

Эта молодежь имела собственное место в европейской культурной истории девятнадцатого столетия. Она принад­лежала к потомственной аристократии, но исповедовала более свободный и радикальный образ мыслей и действий, нежели присущий ее родному классу. Есть нечто необык­новенно привлекательное в людях, всю жизнь сохраняющих манеры, повадки, привычки и блеск цивилизованной, утон­ченной среды, из коей они вышли. Такие люди обладают особой внутренней свободой, сочетающей непринужден­ность и достоинство. Кругозор их обширен и богат, а еще — прежде всего прочего — им свойственна исключительная умственная живость, которую дает аристократическое вос­питание. В то же время они приветствуют все новое, передо­вое, мятежное, молодое, неопытное, лишь нарождающееся; они стремятся в открытое море — и неважно, лежит за гори­зонтом неведомая земля, или нет. К этой человеческой раз­новидности относятся «связующие звенья» вроде Мирабо, Чарльза Джеймса Фокса, Франклина Рузвельта — фигуры, обитающие на рубеже между старым и новым, живущие меж безвозвратно уходящим в прошлое douceur de la vie[229] и буду­щим, которое обманет возлагаемые на него надежды, — грозным новым веком, чей приход они сами торопили всеми правдами и неправдами. Из этого племени был и Герцен. В «Былом и думах» повествуется о том, каково жилось человеку подобного склада в душной общественной среде, не дозво­лявшей сыскать применения способностям и талантам;

каково было восторгаться незнакомыми идеями, то и дело приходившими отовсюду — из классических текстов и ста­ринных западных утопий, из проповедей французских соци­алистов и трактатов, сочиненных германскими философами, из книг, журналов, непринужденных бесед, — и немедля вспоминать: среди окружающего общества глупо даже меч­тать о том, что в отечественных пределах появится подобие умеренных и безобидных учреждений и установлений, дав­ным-давно прижившихся и укоренившихся на цивилизован­ном Западе.