Страница 65 из 114
Обычно, такое душевное состояние приводило к одному из двух возможных последствий: либо молодой энтузиаст постепенно притихал, примирялся с действительностью, становился меланхолическим, слегка разочарованным в жизни помещиком, оседавшим в деревенской усадьбе, листавшим серьезные повременные издания, выписываемые из Петербурга или из-за границы, иногда заводившим сельскохозяйственную машину или иную хитроумную диковину, которая полюбилась ему во Франции или Англии; человеком, бесконечно твердившим о необходимости перемен, однако печально оговаривавшимся: ничего, или почти ничего, поделать нельзя, — либо такой энтузиаст полностью покорялся обстоятельствам и впадал в безысходную хандру, в черное отчаяние: делался издерганным и предавался непрестанному самоедству, медленно отравляя существование и себе самому, и всем окружающим.
А Герцен вознамерился избежать обоих этих пресловутых несчастий. Он твердо решил: уж обо мне-то не скажут, будто я жил впустую и не оставил в мире следа, будто не сопротивлялся обстоятельствам и пал духом. Навсегда покидая Россию в 1847 году, он стремился жить как можно более деятельно. Образование Герцена было дилетантским. Подобно большинству юношей, воспитанных в аристократической среде, он слишком хорошо обучился искусству беседы с кем угодно и о чем угодно, слишком хорошо умел разбираться в чем попало, чтобы должным образом сосредоточиться на одном роде занятий, устремиться к одной незыблемой цели.
Сам Герцен отлично сознавал это. Он грустно говорит о счастливчиках, мирно вступающих на определенное и почтенное житейское поприще, не ведая несметных соблазнов, маячащих перед молодыми, одаренными и зачастую идеалистически мыслящими людьми, знающими чересчур много, богатыми чрезмерно и располагающими столь необъятными возможностями, что бросают начатое, быстро наскучившее дело, принимаются за другое, избирают иной путь, опять сбиваются с него, плывут по течению — ив итоге не достигают ничего. Чрезвычайно своеобразный пример самоанализа: преисполненный идеализма, присущего тогдашнему поколению молодых русских дворян, идеализма, возникшего из «чувства вины перед народом» и, в свой черед, подогревавшего это чувство, Герцен страстно стремился сделать для своей страны что-нибудь полезное и памятное. Беспокойное стремление это сохранилось у него до конца дней. Движимый им, Герцен — как известно всякому, хотя бы поверхностно знакомому с новой российской историей, — превратился в, по-видимому, величайшего из тогдашних европейских публицистов, основал первый свободный (то есть бранивший самодержавие) русский журнал, издававшийся в Европе, — и положил начало российской революционной агитации.
Этот знаменитый журнал, «Колокол», печатал все, представлявшее тематический интерес. Герцен обличал, осуждал, высмеивал, проповедовал — сделался неким «русским Вольтером» середины девятнадцатого столетия. Журналистом он был гениальным, его статьи, блистательные, задорные и страстные, ходили по русским рукам и — разумеется, будучи официально запрещены — читались как радикалами, так и консерваторами. Ходили слухи, будто Герцена читает сам Государь — и несомненно, его читали многие придворные; в разгаре своей славы Герцен оказывал ощутимое влияние на Россию — неслыханный случай, когда речь идет о писателе-эмигранте, — обличая злоупотребления, приводя имена и, прежде всего, взывая к либеральным настроениям, отнюдь не угасшим полностью даже в средоточии российской бюрократии — по крайности, на протяжении 1850-х и 1860-х годов. В отличие от многих авторов, способных блистать лишь письменно или в ходе публичных выступлений, Герцен был сущим златоустом. Вероятно, лучшее описание того, как он говорил и беседовал, содержится в работе, чье заглавие мною позаимствовано: в «Замечательном десятилетии», написанном Павлом Анненковым, другом Герцена. Двадцать лет спустя после событий, им излагаемых, Анненков припоминает:
«Признаться сказать, меня ошеломил и озадачил на первых порах знакомства этот необычайно подвижной ум, переходивший с неистощимым остроумием, блеском и непонятной быстротой от предмета к предмету, умевший схватить и в складе чужой речи, и в простом случае из текущей жизни, и в любой отвлеченной идее ту яркую черту, которая дает им физиономию и живое выражение. Способность к поминутным неожиданным сближениям разнородных предметов, которая питалась, во-первых, тонкой наблюдательностью, а во-вторых, и весьма значительным капиталом энциклопедических сведений, была развита у Герцена в необычайной степени, — так развита, что под конец даже утомляла слушателя. Неугасающий фейерверк его речи, неистощимость фантазии и изобретения, какая-то безоглядная расточительность ума приводили постоянно в изумление его собеседников. После всегда горячей, но и всегда строгой, последовательной речи Белинского скользящее, беспрестанно перерождающееся, часто парадоксальное, раздражающее, но постоянно умное слово Герцена требовало уже от собеседников, кроме напряженного внимания, еще и необходимости быть всегда наготове и вооруженным для ответа. Зато уже никакая пошлость или вялость мысли не могли выдержать и полчаса сношений с Герценом, а претензия, напыщенность, педантическая важность просто бежали от него или таяли перед ним, как воск перед огнем. Я знавал людей, преимущественно из так называемых серьезных и дельных, которые не выносили присутствия Герцена. Зато были и люди, даже между иностранцами, в эпоху его заграничной жизни, для которых он скоро делался не только предметом удивления, но страстных и слепых привязанностей.
Герцен, наоборот, как будто родился с критическими наклонностями ума, с качествами обличителя и преследователя темных сторон существования. Это обнаружилось у него с самых ранних пор, еще с московского периода его жизни, о котором говорим. И тогда Герцен был умом в высшей степени непокорным и неуживчивым, с врожденным, органическим отвращением ко всему, vwo являлось в виде какого-либо установленного правила, освященного общим молчанием, о какой- либо непроверенной истине. В таких случаях хищнические, галл: сказать, способности его ума поднимались целиком и выходили наружу, поражая своей едкостью, изворотливостью и находчивостью. Он жил в Москве на Сивцевом-Вражке еще неведомым для публики лицом, но уже приобрел известность в кругу своем как остроумный и опасный наблюдатель окружающей его среды; конечно, он не всегда умел держать под спудом тайну тех следственных протоколов, гаех послужных списков о близких и дальних личностях, какие вел в уме и про себя. Люди, беспечно стоявшие с ним об руку, не могли не изумляться, л подчас и не сердиться, когда открывались те или другие части этой невольной работы его духа. К удивлению, вместе с нею уживались в нем самые нежные, почти любовные отношения к избранным друзьям, не избавленным от его анализа, но тут дело объясняется уже другой стороной его характера.
Как бы для восстановления равновесия в его нравственной организации, природа позаботилась, однако же, вложить в его душу одно неодолимое верование, одну непобедимую наклонность: Герцен веровал в благородные инстинкты человеческого сердца, анализ его умолкал и благоговел перед инстинктивными побуждениями нравственного организма как перед единственной, несомненной истиной существования. Он высоко ценил в людях благородные, страстные увлечения, как бы ошибочно они еще ни помещались, и никогда не смеялся над ними. Эта двойная, противоречивая игра его природы — подозрительное отрицание, с одной стороны, и слепое веро- ванне — с другой, возбуждали частые недоумения между ним и его кругом и были поводом к спорам и объяснениям; но именно в огне таких пререканий, до самого его отъезда за границу, привязанности к нему еще более закалились, вместо того чтобы разлагаться. Оно и понятно почему: во всем, что тогда думал и делал Герцен, не было ни малейшего признака лжи, какого-либо дурного, скрыто вскормленного чувства или расчетливого коварства; напротив, он был всегда весь целиком в каждом своем слове и поступке. Да была и еще причина, заставлявшая прощать ему даже иногда и оскорбления, — причина, которая может показаться невероятной для людей, его не знавших.