Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 62 из 114

Разрешите снова напомнить: несколько десятилетий, до Пушкина и после него, русская словесность, создаваемая и представляемая, как правило, «пробудившимися» пред­ставителями высшего и среднего сословий, черпала из ино­странных — преимущественно французских и немецких — источников, а поэты и писатели были исключительно чутки к изощренности и верности слога. А Белинского, несмотря на всю его критическую проницательность, занимали главным образом вопросы общественные и моральные. Он родился проповедником — и проповедовал пылко, и отнюдь не всегда владел и управлял тоном и построением создаваемых фраз. Он писал точно так же, как и говорил: скрежещущими, ино­гда визгливыми предложениями; друзья Пушкина — эстеты и «арбитры изящества» — непроизвольно шарахались от этого шумного, исступленного плебея-недоучки. Белин­ский же, от чистого сердца и безгранично восторгавшийся их великолепными творческими достижениями, зачастую чувствовал себя с ними рядом уязвленным и униженным. Но природы своей переделать не мог, не мог переделать или изменить того, что звал истиной (как он сам ее понимал), того, чему служил, того, чего не мог оставить без внимания, что различал обычно с немалым трудом, а иногда, случалось, видел поразительно ярко. Гордость Белинского была велика, он самоотверженно служил идее; идеей была неприкрашен­ная истина — и, служа ей, Белинский намеревался и жить, и умереть.

Некоторые из наилучших тогдашних поэтов и писате­лей, друзья Пушкина, входившие в литературное общество «Арзамас», хотя и не были чужды либеральным идеям, заве­зенным из-за границы после войны с Наполеоном, хотя и видели восстание декабристов, оставались по преимуществу консерваторами — если не в политике, то в повседневных привычках и вкусах; они были приняты при Дворе, имели друзей среди военных, выступали патриотами. Белинский, которому все это мерещилось чуть ли не мракобесием, гре­хом по отношению к наукам и просвещению, твердил, что Россия научится гораздо большему у технически передового Запада, что славянофильство — романтическое заблуждение, а в крайних видах своих — мания величия и слепой нацио­нализм, что в западном искусстве, западных науках и запад­ном укладе повседневной жизни — главная и единственная надежда извлечь Россию из отсталости. Конечно, Герцен, Бакунин и Грановский думали так же. Но ведь у них имелось образование, полученное на западный лад, им было и про­сто, и приятно путешествовать и подолгу жить за рубежом, завязывать общественные и личные отношения с цивилизо­ванными французами и немцами. Даже славянофилы, звав­шие Запад никчемным и загнивающим, радовались поездкам в Берлин, Баден-Баден, Оксфорд и Париж.

Умом Белинский принадлежал к самым пылким запад­никам, а вот сердцем оставался русским — гораздо более и болезненнее русским, нежели кто бы то ни было из образо­ванных современников: он не владел никакими чужеземными языками и не мог дышать свободно вне российских пределов, за границей чувствовал себя несчастным и затравленным. Культуру западную Белинский находил достойной уважения и подражания, а вот западный образ жизни считал начисто непереносимым. Плывя на корабле в Германию, критик начал горько тосковать по дому, едва лишь родные берега исчезли за горизонтом; ни Сикстинская Мадонна, ни парижские прелести не утешали Белинского; проведя за рубежом один- единственный месяц, он почти лишался рассудка от тоски по России. Чисто славянские душевные свойства и обиход­ные повадки проявлялись в Белинском куда глубже, чем в его друзьях и современниках — то ли, подобно Турге­неву, чувствовавших себя уютно в Германии либо Париже и маявшихся на русской почве, то ли, подобно славянофилам, щеголявших в традиционной русской одежде, а потихоньку предпочитавших стихотворение Гете или трагедию Шиллера любым народным песням, летописям или былинам. Это глу­бокое внутреннее противоречие меж умственными настрое­ниями и влечениями чувства — иногда почти равными силой телесным потребностям — чисто русский недуг. По мере того как девятнадцатое столетие шло своим чередом и клас­совая борьба становилась выраженнее и острее, противоре­чие, встарь мучившее Белинского, обозначилось еще больше. Марксисты, аграрные социалисты и анархисты — если только не числятся они аристократами либо профессорами универ­ситетскими — то есть в известной степени членами всемир­ного сообщества, — искренне и убежденно кланяются Западу, веря в его цивилизацию — прежде всего, в западные науки, западную технику, политическую мысль, становящуюся поли­тическим действием, — но, если их вынуждают эмигриро­вать, находят ссылку на Запад еще невыносимее сибирской.

Герцен, Бакунин, Тургенев, Лавров были дворянами и жили за границей если не очень счастливо, то, по край­ности, не тоскуя и не раздражаясь донельзя. Герцен отнюдь не жаловал Швейцарии, а Твикенхэма и Лондона вовсе не любил — однако предпочитал Швейцарию и Англию нико­лаевскому Петербургу, а среди своих итальянских и фран­цузских друзей чувствовал себя, точно рыба в воде. Тургенев был попросту счастлив, обитая в Буживале, в усадьбе Полины Виардо. А Белинского столь же трудно вообразить себе доб­ровольным эмигрантом, сколь доктора Джонсона или Коб- бетта. Он бушевал и неистовствовал, он проклинал самые священные российские учреждения и установления, однако страны своей покидать не собирался. И, хотя Белинский понимал, что, упорствуя, неминуемо очутится в тюрьме — а для слабого и чахоточного это наверняка означало мед­ленную и мучительную смерть, — он даже на миг не заду­мывался об отъезде из Российской империи; славянофилы и реакционеры были врагами, но сражаться с ними надлежало только на отечественной почве. Белинский не способен был ни умолкнуть, ни покинуть пределы России. Головой он при­надлежал Западу, а сердцем и хилым, оставляемым в небреже­нии телом — темной толпе мужиков и лавочников, или «бед­ным людям» Достоевского, или обитателям кишащего мелким людом, суетливого и жуткого мира, созданного гоголевским воображением. Говоря об отношении западников к славяно­филам, Герцен писал:

«Да, мы были противниками их, но очень странными. У нас была одна любовь, но не одинокая.

У них и у нас запало с ранних лет одно сильное безот­четное, физиологическое, страстное чувство, которое они принимали за воспоминание, а мы за пророчество, — чувство безграничной, обхватывающей все существование любви к рус­скому народу, к русскому быту, к русскому складу ума. И мы, как Янус или как двуглавый орел, смотрели в разные стороны, в то время как сердце билось одно»[221].

Белинский же не разрывался надвое меж несовмести­мыми идеями. Он был натурой цельной — в том смысле, что собственным чувствам доверял полностью и, следовательно, вовсе не маялся ни жалостью к самому себе, ни сентименталь­ностью, появляющейся, когда человек испытывает чувства, коих сам в себе не уважает. Но все же донимал и его некий внутренний разлад: Белинский одновременно восхищался западными идеалами и достижениями — и презирал, если не просто ненавидел, душевный склад и образ жизни, прису­щие западному обывателю и среднему западному интеллек­туалу. Эта двойственность чувства, порожденная историей девятнадцатого столетия — социальными и психологичес­кими условиями, в которых образовалась русская интелли­генция, — перешла по наследству к следующему поколению радикалов и далее развивалась в Чернышевском и Некра­сове, в народниках, в убийцах Государя Александра II — да и в Ленине тоже. Ленина вряд ли попрекнешь незнанием западной культуры или презрением к ней, а все-таки даже он чувствовал себя в Лондоне или Париже куда неуютней, чем в иных, более «привычных» местах европейской ссылки. Это странное сочетание любви и ненависти все еще в извест­ной степени присуще русскому взгляду на Европу: с одной стороны — уважение, зависть, восхищение, желание сопер­ничать с Европой и превзойти ее; с другой — душевная неприязнь, подозрительность и пренебрежение, чувство собственной неуклюжести, de tropx, неуместности, непри­каянности — заставляющее, в итоге, то пресмыкаться перед Западом, то бросать ему воинственный, задиристый вызов. Никто из бывавших в Советском Союзе не мог не приметить этого явления: комплекса умственной неполноценности, соче­тающегося с ощущением духовного превосходства; на Запад глядят завистливо: там — царство сдержанности, разума, расторопности и успеха, но там также тесно и холодно, там властвуют скупые, расчетливые, замкнутые люди, не имею­щие ни широты воззрений, ни подлинного душевного тепла; не знающие порывов, переполняющих человеческое сердце и бьющих через край, не способные к безоглядному само­пожертвованию в ответ на вызов, бросаемый историей, — и, как следствие, обреченные вовеки не ведать, что значит настоящая жизнь.