Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 61 из 114

Скромник Полевой начинал, как довольно смелый frondeur выступавший против писательской элиты, но мало- помалу полностью усвоил методы и слог, присущие авторам- дворянам, и завершил земные дни сторонником православия и самодержавия (правда, успевшим предварительно постра­дать от преследований). Кольцов оставался неизменно верен крестьянскому языку — оттого-то и прославился как «поч­венный», самобытный гений, простой мужик, неиспорчен­ный известностью, зачаровывавший утонченных салонных слушателей свежестью и непосредственностью своего даро­вания, трогавший благородных почитателей почти преувели­ченной скромностью и злополучной своей судьбой.

Белинский разрушил эту традицию — и навсегда. Он вступил — ворвался — в вышестоящее литературное обще­ство на собственных условиях, ничем и никому не жертвуя. Неуклюжим полуобразованным провинциалом явился он в Москву, и сохранял многие вкусы, предрассудки и повадки своего класса до конца жизни. Родился он в бедной семье, а воспитывался в серой, унылой атмосфере захолуст­ного уездного городка. Москва до известной степени отесала и цивилизовала Белинского, но глубоко внутри он пожиз­ненно оставался грубым обывателем — отсюда и напряжен­ный, шероховатый, неуклюжий, напористый и воинствен­ный слог его писаний. И заданный Белинским тон остался в русской словесности — кажется, на веки вечные. В течение всего девятнадцатого столетия подобная же задиристая гру­бость была отличительной чертой политических радикалов, коих раздражала хорошо воспитанная консервативная интел­лигенция, чуждавшаяся политики. Революционное движение росло и ширилось, а беззастенчивые хамские высказывания то делались крикливее и оскорбительнее, то звучали при­глушеннее — и оттого еще более зловеще. Постепенно гру­биянство превратилось в своеобразный принцип, в оружие, применявшееся умственными sans-culottes против сторон­ников существовавшего порядка — вовсю гремела вызываю­щая ругань «народных заступников», то есть вожаков, повлек­ших за собой «униженных и оскорбленных», стремившихся как можно скорее, раз и навсегда покончить с «приторной вежливостью», под которой, по их словам, удобно скрыва­лись никчемность, мертвечина и, прежде всего, бессердеч­ная жестокость существовавшей общественной системы. Сам Белинский витийствовал в этом ключе, поскольку подобная резкость была ему просто присуща от рождения, поскольку был он широко начитан, однако полуобразован, поскольку чувства его не знали удержу и не обуздывались ни должным воспитанием, ни складом характера; Белин­ский имел обыкновение бушевать по нравственным пово­дам, непрерывно кипел, протестовал, возмущался произво­лом и неискренностью безо всякой оглядки на окружение, или место, или время. А последователи Белинского усвоили ту же манеру писать и разглагольствовать, поскольку состав­ляли партию enrages[219] — и подобный тон сделался у глашатаев новой истины дежурным: «передовому» человеку полагалось говорить со злобой, как бы с ощущением только что полу­ченной пощечины.

В этом смысле, истинным наследником Белинского пред­стает нигилист Базаров из Тургеневских «Отцов и детей». Когда Павел Петрович, отменно воспитанный и оттого нена­вистный Базарову — дворянин, защищающий учтивость, почитающий Пушкина и проповедующий эстетические взгляды на жизнь (в немалой степени Тургенев согласен с Пав­лом Петровичем, но чувствует при этом некую «вину»), — спрашивает нигилиста: но почему, собственно, вскрытие лягушек и прочие подобные прелести анатомических иссле­дований должно считать занятиями возвышеннейшими и важнейшими? — Базаров отвечает с намеренной грубостью и заносчивостью: а это, извольте видеть, «настоящее дело». Такие задиристые boutades[220], утверждавшие первенство и гла­венство материальных фактов природной и общественной жизни, стали общепринятыми боевыми кличами бунто­вавшей интеллигенции — вольнодумцы почитали долгом своим не только рубить и резать в глаза неудобоваримую правду-матку, но резать ее как можно громче, как можно развязнее, как можно грубее, — безоглядно и безжалостно попирая все утонченные эстетические понятия предшество­вавших поколений^ пользуясь «тактикой сокрушительного удара». Противник был, с их точки зрения, многочислен­ным и надежно укрепившимся; посему, дабы дело правды могло восторжествовать, надлежало до основания разру­шить вражеские твердыни, сколь бы ни были те прекрасны и бесценны. Правда, Белинский не доводил беззастенчи­вого натиска до полной, наиболее пагубной силы (хотя уже Бакунин занялся этим всерьез) — ибо, невзирая ни на что, Белинский все же был и слишком чуток эстетически, и слиш­ком чтил художественный гений — радикальный или реак­ционный, роли не играло, — и слишком неиспорчен, чтобы наслаждаться площадной грубостью из любви к ней самой. Но твердокаменное, пуританское пристрастие к «истине» — особенно к неудобоупоминаемой изнанке всего сущего, — но стремление провозглашать истину любой ценой, принося в жертву любые литературные и общественные условности, а, стало быть, избыточно часто и громогласно используя слова и понятия, рассчитанные на то, чтобы возмутить про­тивника до глубины души и «довести до греха», — все это шло от самого Белинского, и лишь от него самого; все это изменило и манеру, и содержание крупнейших политических и творческих споров — даже идущих ныне, сотню с лишним лет после того, как Белинский умер.

В подчеркнуто вежливом, изящном, одухотворенном, веселом, отлично образованном обществе московских и петербургских литераторов он по-прежнему говорил — зачастую кричал во все горло — на собственном языке, резав­шем слух окружающих, и оставался независим, напорист, неучтив — позднее такое, поведение именовали «классовой сознательностью» — до конца земных дней; именно благодаря этим особенностям Белинского и принимали, как человека донельзя неудобного: закоренелый чужак, дервиш, фанатик нравственности; существо разнузданное и угрожавшее всем общепринятым условностям, на которых искони зиждился цивилизованный литературно-художественный мир. Незави­симость обошлась Белинскому дорого: его грубая, неотесан­ная сторона получила чрезмерное развитие; сплошь и рядом критик отвешивал поэтам и писателям незаслуженно суровые приговоры, оказывался чересчур нетерпим к обычной люд­ской воспитанности — не говоря уже об утонченности, — чересчур враждебен всему прекрасному, но «безыдейному», а временами оставался художественно и нравственно слеп — только благодаря своему нравственному догматизму. Все же личность Белинского была столь могучей, сила слов его столь огромной, а побуждения столь чисты и целеустремленны, что (как я сказал выше) сама шершавость и неряшливость его слога создали своеобразную традицию «литературной иск­ренности». Качественно сия традиция протеста и мятежа полностью отличается от обычаев, принятых у радикалов 1840-х годов: людей, родившихся в хороших семьях, получив­ших образцовое воспитание — и сотрясших (а в итоге унич­тоживших) классический дворянский фасад русской сло­весности, в ту эпоху переживавшей «золотой век». Кружок знакомых Белинского (точнее, два пересекавшихся кружка знакомых, в которых он вращался) состоял главным образом из помещичьих детей. Но в урочный час утонченные, арис­тократические противники самодержавия уступили место несравненно более «бешеным» разночинцам и пролетариям. Белинский — самый выдающийся и прямой предшественник этих последних.

Позднейшие писатели, принадлежавшие к левому поли­тическому крылу, неминуемо тщились подражать наихудшим чертам Белинского, в частности, его грубой прямоте и стилис­тической расхлябанности, стремясь подчеркнуть собственное свое презрение к изысканным, утонченным вкусам авторов, на коих они столь яростно ополчались. Но если в 1860-е годы такие радикальные критики, как Чернышевский и Писарев, пользовались неряшливым слогом намеренно — ибо словес­ную корявость рассматривали в качестве оружия, избранного поборниками естествознания, материализма и пользы, вра­гами чистого искусства, утонченности, эстетических ценнос­тей, равнодушия к вопросам частным и общественным, — то случай Белинского куда печальней и любопытней. Ведь Белинский отнюдь не был оголтелым материалистом, а уж утилитарности — поисков пользы во всем и везде — чуждался и подавно. Он верил в свое критическое призвание, считал его самоценным, да вот писал так же точно, как и разговаривал: бесформенными, невероятно затянутыми, неуклюжими, торопливыми, запутанными фразами — лишь постольку, поскольку иначе выражать своих мыслей не умел; для Белин­ского словесное неряшество было естественной и единствен­ной средой литературного обитания.