Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 114

Кажется, немногие писатели различны более, нежели Толстой—фанатический искатель истины, иТургенев—мастер лирической прозы, автор «ностальгических сельских идиллий»[25]. Но в очерке о Тургеневе сэр Исайя показывает: будучи по темпераменту либералом, питавшим отвращение к догма­тической узости, и противником крайних решений, Тургенев испытал в юности очень заметное влияние современников- радикалов — людей морально целеустремленных и проти­востоявших жестокости Российского самодержавия. Он пол­ностью разделял мнение своего друга Белинского: художник не может оставаться бесстрастным наблюдателем битвы между справедливостью и несправедливостью, но, подобно всем порядочным людям, обязан всемерно утверждать и про­возглашать истину. В итоге тургеневский либерализм сде­лался чем-то весьма отличным от тогдашнего европейского либерализма: он был куда менее уверенным и оптимис­тическим — зато более современным. В своих романах — этой летописи интеллигентского развития — Тургенев изображает споры и препирательства, шедшие в середине девятнадцатого столетия меж русскими радикалами и кон­серваторами, умеренными и крайними; он со всевозмож­ным тщанием и нравственной чуткостью исследует сильные и слабые стороны личностей и сообществ, а также учений, коими они руководились. Берлин подчеркивает: самобыт­ным тургеневский либерализм делало убеждение, объеди­нявшее Тургенева с Герценом (правда, Тургенев считал, что популизм Герцена — последняя его иллюзия) и противопос­тавлявшее обоих и Толстому, и революционерам (правда, их целеустремленность восхищала Тургенева), — убеждение, гласившее: окончательно разрешить основные общественные неурядицы нельзя вообще.

В эпоху, когда либералы и радикалы самодовольно и само- успокоенно верили в неизбежность прогресса, когда казалось, будто политический выбор и политические предпочтения предопределены неумолимыми историческими силами — законами рыночной экономики или классовой борьбы, — на кои можно целиком переложить ответственность за итоги человеческих действий, Тургенев чувствовал всю пустоту аксиом, использовавшихся либералами, дабы оправдать несправедливость существовавшего порядка вещей; или радикалами, дабы оправдать беспощадное уничтожение этого порядка. Он предвосхитил злополучие радикала-гуманиста, живущего в двадцатом веке, — то, что один из современных нам и наиболее нравственно чутких политических мыслите­лей, Лешек Колаковский, определяет как непрестанную муку выбора между требованиями Sollen и Sein — долженствую­щего быть и существующего фактически:

Один и тот же вопрос постоянно повторяется на разные лады: как нам предотвратить превращение альтернативы Sollen — Sein в полярные противоположности: «утопизм — оппортунизм», «романтизм — консерватизм»? Бессмыслен­ное безумие — или угодливое сотрудничество со злодейством, скрытым под маской трезвого здравомыслия? Как избежать нам погибельного выбора между Сциллой долга, выкрикиваю­щей свои сомнительные лозунги, и Харибдой соглашательства с окружающим нас миром, превращающимся в добровольного защитника своих же наистрашнейших порождений? Как избе­жать подобного выбора, если бытует постулат — мы счи­таем его неотъемлемо важным! — гласящий: мы никогда не способны верно и точно измерить пределы того, что зовем «исторической необходимостью»? И, следовательно, мы никогда не способны с уверенностью решить, какой же именно факт общественной жизни есть проявление истори­ческой судьбы, и какие возможности кроются в существую­щей действительности^.

Сказанное Колаковским об этой дилемме, глянувшей двадцатому столетию прямо в лицо, безусловно, справед­ливо. Но Тургеневу, мыслителю совсем иного склада, эта же дилемма глянула в лицо уже более века тому назад. Пока поборники одностороннего подхода к делу — и консер­ваторы и утописты — не получили технического оснаще­ния для опытов над несметным человеческим материалом, было не столь затруднительно проповедовать школу мысли, утверждавшую, будто все злободневные общественные воп­росы можно решить крайними путями — либо даже придер­живаясь пресловутой «золотой середины» — раз и навсегда. Сэр Исайя говорит: в эпоху, когда и либералы и левые иде­ологи все еще не сомневались в справедливости своих умо­построений, Тургенев обрел более всеобъемлющий взгляд на вещи — и выразил его в своем искусстве.

Нельзя усомниться в том, кому из троих мыслителей, выступающих главными героями нижеследующих очерков, Берлин сочувствует больше всего. Как он убедительно пока­зывает, Лев Толстой, невзирая на свое нравственное вели­чие, выглядит едва ли не отталкивающе в те минуты, когда отвергает гуманную точку зрения, присущую его творчеству, и впадает в надменный, не допускающий возражений, догма­тизм. А Тургеневу, невзирая на ясный художнический взгляд, острый ум и верное чувство окружающей жизни, недоставало смелости и нравственной решительности, коей он так вос­хищался в радикальной интеллигенции: его колебание меж альтернативами слишком часто являлось лишь добродушной меланхолией, в конечном счете бесстрастной и отрешенной.





Истинно главным героем «Русских мыслителей» выступает Герцен. Пусть Берлин и признает не лишенными основания тургеневские слова о том, что Герцен вовек не сумел освобо­диться от порочной иллюзии — веры в мужицкий «овчин­ный тулуп»[26], — это обстоятельство нимало не снижает гер- ценовской мечты о свободе, мечты одновременно глубокой и пророческой, поскольку Герцен сознавал: «одно из вели­чайших современных несчастий — запутаться в отвлеченных понятиях, отвернувшись от действительности»[27]. Сделавшись оксфордским профессором общественно-политической тео­рии, Берлин заключил свою вступительную лекцию цитатой из автора, коего не назвал: «Осознавать, что ценность испо­ведуемых убеждений лишь относительна — и все же стоять за свои убеждения горой: вот чем цивилизованный человек отличается от варвара»[28]. В этом смысле Герцен, обладавший как острым тургеневским взглядом, так и чисто по-толстовски самоотверженной преданностью истине, выступал человеком и смелым, и цивилизованным. Ему в огромной степени был свойствен тот последовательный плюрализм воззрений, что, с точки зрения Берлина, является квинтэссенцией полити­ческой мудрости.

Часто говорят: национальная особенность русских заключается в том, что они самым крайним образом выра­жают некоторые всеобщие свойства человеческой природы. Для многих историческое значение русской интеллигенции сводится к одному факту: общечеловеческую жажду абсолют­ного интеллигенты проявили в патологически преувеличен­ной форме.

Очерки Берлина толкуют «вселенскость» интеллигенции на совсем иной и куда более сложный лад, они показывают: по множеству исторических причин русские интеллигенты воплотили собой не одно, а по крайности два фундамен­тальных и противоположных людских стремления. Интел­лигентское стремление утверждать самость путем бунта против необходимости непрестанно враждовало с интелли­гентским же требованием определенного и достоверного, приводя интеллигентов к ярким прозрениям в нравственные, общественные и эстетические вопросы — которые нынеш­ний век уже признает первостепенно важными. То, что этот аспект их умственной деятельности привлекал столь малое внимание Запада, в определенной мере объясняется вопию­щими пороками, присущими умопостроениям большинства тогдашних интеллигентских вожаков.

Надоедливые повторения сказанного, бессвязность, про­возглашение и распространение полупереваренных чужезем­ных идей в работах Белинского и ему подобных — а вдоба­вок и память о политических бедствиях, в коих винят именно интеллигенцию, — понудили многих западных ученых вто­рить знаменитым словам русского мыслителя Петра Чаадаева: дескать, единственное назначение России — преподать миру некий великий урок; и, по-видимому, такого свойства, чтобы от поданного примера шарахались, точно от чумы. Но, со своим острым чутьем на качество — и без малей­шего намека на снисходительность, которая сплошь и рядом сопутствует историческим приговорам, что выносятся задним числом, — Берлин различает за формальными недостатками интеллигентских сочинений достойный внимания и уважения нравственный жар — оправдание и подтверждение того, что сам Берлин долгие годы проповедовал своим английским слу­шателям: воодушевление, порождаемое преданностью идее, — не порок и не грех; напротив, способность силой мысли до конца исследовать политические и общественные идеалы, дабы предотвратить их крайние последствия, служит наи­лучшим наличествующим предохранителем против тирании идеологических систем.