Страница 7 из 114
В Four Essays on Liberty сэр Исайя говорит: ни разу еще ни единый философ не преуспел в доказательстве или опровержении детерминистского тезиса, гласящего: субъективное отношение к историческим событиям не влияет на них. Но его очерки, повествующие о том, как русские мыслители жили согласно своим верованиям, закаляя их повседневной нравственной борьбой, лучше любых логических доводов доказывают положение, пронизывающее все работы Исайи Берлина: человеческие существа нравственно свободны и способны (по крайней мере чаще, нежели это признают приверженцы детерминизма) влиять на события — к добру или к худу — посредством искренних убеждений либо добровольно избранных идеалов.
Россия и 1848 год
О
бычно 1848 год не считается какой-то особой вехой в русской истории. Революции 1848-го, казавшиеся Герцену жизнедатными грозами, освежившими удушливо знойный день, обошли Российскую империю стороной. Глубокие и резкие перемены в имперской правительственной политике, произошедшие после разгрома декабристов (1825) были весьма, и даже слишком, действенными: литературные бури, подобные скандалу, разразившемуся вокруг Чаадаева в 1836-м, беспечные беседы студентов-вольнодумцев, за которые пострадали Герцен и его друзья, — даже незначительные крестьянские волнения, прокатившиеся в начале 1840-х по захолустным уездам, пресекались и усмирялись без труда.
В 1848 году покой огромной и все продолжавшей расширяться империи оставался всецело невозмутимым. Исполинскую смирительную рубашку бюрократического и военного правления Николай / не изобрел сам, однако подлатал и подновил ее, затянул потуже — и, вопреки частой чиновничьей глупости и лихоимству, дело явно пошло на успешный лад. Нигде не замечалось ни малейшего признака по- настоящему независимых мыслей и поступков.
Восемнадцатью годами ранее, в 1830-м, новости, пришедшие из Парижа, вдохнули новую жизнь в русских радикалов; французский утопический социализм произвел глубокое впечатление на русскую общественную мысль; польское восстание сплотило демократов повсеместно — почти так же сплотило их столетием позже дело республиканцев, когда в Испании разразилась гражданская война. Но восстание подавили, а всех участников этого великого пожара — по крайности, открыто поддерживавших или одобрявших мятеж, к 1848 году, по сути, искоренили — причем равно решительно и в Варшаве, и в Санкт-Петербурге. Западноевропейским наблюдателям — и дружественным, и враждебным России — чудилось, будто самодержавие незыблемо. Тем не менее, 1848 год сделался поворотным пунктом и в европейском, и в российском развитии: не только благодаря определяющей и решающей роли, сыгранной в дальнейшей русской истории революционным социализмом, о рождении коего протрубил Манифест коммунистической партии, сочиненный Марксом и Энгельсом, но еще скорее, из-за воздействия, которое неудавшимся европейским революциям суждено было оказать и на русское общественное мнение, и, в частности, на русское революционное движение.
Однако в то время предвидеть подобное почти не представлялось возможным, и трезвый политический наблюдатель — схожий с Грановским или Кошелевым — был обоснованно удручен сомнениями в самой возможности даже умеренных реформ, а уж о немыслимо далекой революции не стоило и мечтать.
Маловероятно, что в 1840-х годах кто-либо — даже из наиболее отважных духом, — исключая, пожалуй, Бакунина и одного-двух петрашевцев, полагал немедленную русскую революцию вероятной. Революции, вспыхнувшие в Италии, Франции, Пруссии и Австрийской империи, устраивались более-менее организованными политическими партиями, открыто выступавшими против тамошних режимов. Эти партии состояли из интеллигентов — радикалов и социалистов — или действовали в союзе с ними; во главе этих партий стояли выдающиеся демократы, связанные с общепризнанными политическими либо общественными учениями или сектами; эти партии пользовались поддержкой среди либеральных буржуа — или получали помощь от расстроившихся и несостоявшихся национальных движений, обретавшихся на разных стадиях развития и устремлявшихся к различным идеалам.
И в ряды этих партий вливалось немало недовольных рабочих и крестьян. Ничто из вышеперечисленного не обрело в России ни очертаний, ни организованности — положение вещей нимало не походило на западное. Параллели, проводимые между русским и западноевропейским развитием, всегда обращаются поверхностными и обманчивыми; но уж если заниматься уподоблениями, то русский девятнадцатый век лучше сравнивать с европейским восемнадцатым. Противостояние русских либералов и радикалов, начавших набираться храбрости и поднимать головы в середине 1830-х— начале 1840-х, когда миновали суровые репрессии, последовавшие за разгромом декабристов, несравненно больше походило на партизанскую войну, что вели французские энциклопедисты и вожаки германского Aufklarung[29] против Церкви и абсолютной монархии, нежели на борьбу массовых организаций или народные движения в Западной Европе девятнадцатого столетия.
Русские либералы и радикалы 1830-х и 1840-х годов — независимо от того, ограничивались они изучением вопросов эстетических и философских, подобно участникам кружка, созданного Станкевичем, или, подобно Герцену и Огареву, занимались вопросами политическими и общественными, — пребывали одинокими lumieres[30], малочисленной, застенчивой умственной элитой; они собирались, они спорили, они влияли друг на друга в гостиных и салонах Москвы или Санкт-Петербурга — однако не имели всенародной поддержки; за ними не стояли ни обширные движения политического или общественного толка, будь это хоть политические партии, хоть, на худой конец, не оформившаяся, но повсеместная буржуазная оппозиция, подобная той, что предшествовала Великой французской революции. Тогдашние разобщенные и рассеянные русские интеллигенты не опирались на средний класс — его не имелось, — да и на крестьянскую подмогу им рассчитывать не доводилось. «... В народе есть потребность на картофель, но на конституцию ни малейшей; ее желают образованные городские сословия, которые ничего не могут сделать», — писал Белинский своему другу
Павлу Анненкову в 1847-м[31]. Тринадцать лет спустя на слова Белинского эхом отозвался Чернышевский — со свойственным ему стремлением преувеличивать: «Нет такой европейской страны, в которой огромное большинство народа не было бы совершенно равнодушно к правам, составляющим предмет желаний и хлопот либерализма»[32]. И тогда, и ранее это навряд ли было справедливо по отношению к большинству западноевропейских стран, однако довольно точно определяло отсталость, царившую в России.
Покуда экономическое развитие Российской империи не породило промышленных и трудовых неурядиц, покуда не возникли буржуазия и пролетариат западного образца, демократическая революция оставалась мечтой; а когда упомянутые условия сделались действительностью, когда общественная жизнь ускорилась в последние десятилетия девятнадцатого века, революция не слишком замедлила свой приход. «Русский 1848-й» грянул в 1905-м — к этому времени западная буржуазия утратила и свою революционность, и даже воинственное стремление к реформам; полувековая русская отсталость сама по себе явилась могучим фактором, вызвавшим и окончательный, бесповоротный раскол меж либеральным и авторитарным социализмом в 1917 году, и воспоследовавшее убийственное расхождение русских и европейских путей.
Вероятно, Ф.И.Дан оказался прав, предполагая, что именно такое расхождение подразумевал Герцен, обратившийся к Эдгару Кинэ и воскликнувший: «... вы [пойдете] пролетариатом к социализму, мы социализмом к свободе»[33]. Различная степень тогдашней политической зрелости — российской и западной — живо и ярко определяется во вступлении к «Письмам из Франции и Италии», сочинявшихся изгнанником Герценом в лондонском пригороде Путней (Патни). Речь идет о западно-европейской революции 1848 года:
Либералы —. эти протестанты в политике — в свою очередь страшнейшие консерваторы, они за переменой хартий и конституций, бледнея, разглядели призрак социализма и перепугались; удивляться нечему, им тоже есть что терять, есть чего бояться. Но мы-то совсем не в этом положении, мы относимся ко всем общественным вопросам гораздо проще и наивнее.