Страница 17 из 114
Только одна бессознательная деятельность приносит плоды, и человек, играющий роль в историческом событии, никогда не понимает его значения. Ежели он пытается понять его, он поражается бесплодностью»3. Пытаться «понять» что- либо посредством рассудка значит обречь себя на провал. Пьер Безухов бродит, «потерянный», по Бородинскому полю, ища хоть чего-нибудь, напоминающего расхожие представления о битве — о войне, какой изображают ее историки либо живописцы. А видит лишь ничем особым не примечательную сумятицу и смятение — отдельных человеческих существ, лихорадочно и наобум заботящихся о людских своих нуждах. Но это, по крайней мере, нечто определенное, не искажаемое теориями и абстракциями; оттого Пьер и ближе к истине, подлежащей ходу событий — насколько вообще способен ее уразуметь человек, — нежели те, кто полагает, будто история движется в согласии с неким перечнем постигаемых законов и правил. Пьер видит лишь череду случайных несчастий — причины и последствия коих, как правило, скрыты от людей и непредсказуемы: череду не связанных друг с другом происшествий, образующих очаги, что становятся переменчивыми узорами, лишенными всякого сколько-нибудь различимого порядка. И заявлять, будто сумел обнаружить узоры, поддающиеся анализу и укладывающиеся в «научные формулы» — значит лгать.
Наиязвительнейшие насмешки Толстого и самая едкая его ирония достаются мнящим себя и выступающим «официальными специалистами» по делам человеческим: западным военным теоретикам, генералам Пфулю, Беннигсену и Пау- лучи, дружно мелющим вздор на Дрисском военном совете: одни — поддерживая, другие — отвергая предлагаемую стратегию или тактику; эти вояки — самозванцы и плуты, ибо нет и не будет на свете никакой теории, объемлющей беспредельное разнообразие вероятного людского поведения, бесконечное множество крохотных, неощутимых причин и следствий, порождающих взаимную связь и взаимодействие людей и природы — то, что история тщится запечатлеть. Все, кто притворяются, будто способны это необъятное множество обрамить «научными» законами, — либо отъявленные шарлатаны, либо слепые поводыри слепцов. Наисуровейший приговор, соответственно, припасен для теоретика-гроссмейстера: великого Наполеона, который и сам верит, и других завораживает своей верой в то, что он, Наполеон, постигает происходящее, и управляет им — благодаря сверхчеловеческому разумению, или вспышкам наития, или иным образом отыскивая правильные ответы на вопросы, задаваемые историей. Чем громче такие заявления, тем бесстыднее ложь, а стало быть, Наполеон — самое жалкое и презренное изо всех действующих лиц великой трагедии.
Именно тут и кроется великое заблуждение, разоблачать которое берется Толстой: нельзя считать, будто личность способна собственными силами и попечением понимать события и направлять их в нужное русло. Считающие так чудовищно ошибаются. И ведь бок-о-бок с этими площадными лицедеями, пошлыми и пустыми людьми — наполовину поверившими самообману, а наполовину сознающими свое шарлатанство, говорящими и пишущими отчаянно и бесцельно, дабы соблюдать приличия и держаться поодаль от угрюмых истин, — совсем рядом с этой расписной ширмой, скрывающей зрелище людской немочи, никчемности и слепоты, простирается настоящий мир и струится поток жизни, видимый и внятный тем, кто не чужд мелочам вседневного существования. Когда Толстой противопоставляет эту «живую жизнь» — истинный, обыденный опыт отдельных личностей — панорамному виду, предлагаемому фокусниками от истории, Толстой прекрасно понимает, где здесь настоящее бытие, а где крепко — временами даже изящно — сколоченные, да неизменно плоские театральные декорации.
Начисто не схожий с Вирджинией Вульф почти ни в чем, Толстой, пожалуй, первым изрек общеизвестное обвинение, адресованное полвека спустя английской писательницей «площадным пророкам» ее собственного поколения — Бернарду Шоу, Герберту Уэллсу и Арнольду Беннетту, — коих она окрестила незрячими материалистами, зачаточного понятия не имевшими об истинной сути бытия, путавшими внешние случайные события и никчемные стороны существования, лежащие за пределами отдельно взятой людской души — так называемую общественную, экономическую и политическую действительность, — с единственными истинами: личным опытом, частными взаимоотношениями личностей; цветом, запахом и вкусом; звуками и движениями; ревностью, любовью, ненавистью, редкими озарениями; судьбоносными минутами; обыденной последовательностью происшествий и впечатлений, лишь для одного-единственного человека и важных, — со всем тем, что зовется «настоящей» жизнью.
В чем же заключается тогда задача историка? Нужно ли описывать лишь наиважнейшие грани бытия, относящиеся к личному опыту, к частной людской жизни «с своими интересами мысли, науки, поэзии, музыки, любви, дружбы, ненависти, страстей»[76] — и только? Именно к этому Толстого постоянно призывал Тургенев — и Толстого, и всех прочих писателей, но Толстого наипаче, — ибо в этом его истинный гений сказался бы всецело, ибо в этом и была его судьба, судьба великого русского писателя; и как раз этого-то он яростно отрицался даже в зрелые годы — покуда не наступила завершающая, религиозная фаза толстовского развития. Ибо довелось бы не отвечать на вопрос о том, чту существует в мире, о том, отчего и как оно возникает и минует, но решительно повернуться ко всему этому спиной — подавляя свое желание уразуметь образ окружающей общественной жизни, взаимного человеческого влияния, влияния природы на человека — и смысл всего этого.
Подобный художественный пуризм — его проповедовал в свое время Флобер, — подобная поглощенность анализом и описанием опыта, отношений, житейских трудностей и внутренней личной жизни (впоследствии тот же метод отстаивали и применяли Андрэ Жид и его литературные последователи, французские и английские) — казался Толстому тривиальным и ложным. Толстой не сомневался: именно тут его искусство достигло непревзойденного совершенства, именно за это искусство им восхищаются — и отверг такое искусство напрочь.
Письмо, написанное Толстым во время работы над «Войной и миром», с горечью говорит: не сомневаюсь, публике всего больше понравятся сцены общественной и личной жизни, дамы и господа с их мелкими интригами, забавной болтовней и живо изображенными мелкими причудами[77]. Но здесь видны только привычные «цветы» — отнюдь не «корни» жизни. Цель Толстого — дойти до сути; а потому он должен узнать, из чего состоит, в чем заключается история — и повествовать лишь об этом. Разумеется, история — не наука; обществоведение, посягающее на звание науки, — надувательство; настоящие исторические закрны отнюдь не открыты, а нынешние расхожие понятия — «причина», «случайность», «гений» — ничего не разъясняющие слова, фиговый листок, прикрывающий невежество. Отчего события, чью совокупность мы зовем историей, происходят именно так, а не иначе? Некоторые историки утверждают: события порождаются действиями отдельных личностей, но ведь это не ответ — этим не объясняется, как именно действия превращаются в «причины» событий, которые они, якобы, «вызывают» или «порождают».
Нижеследующие ядовито-иронические строки, написанные Толстым, суть пародия на тогдашние гимназические учебники — столь обобщающая, что уместно привести ее полностью:
«Людовик XIV был очень гордый и самонадеянный человек; у него были такие-то любовницы и такие-то министры, и он дурно управлял Францией. Наследники Людовика тоже были слабые люди и тоже дурно управляли Францией. И у них были такие-то любимцы и такие-то любовницы. Притом некоторые люди писали в это время книжки. В конце 18-го столетия в Париже собралось десятка два людей, которые стали говорить о том, что все люди равны и свободны. От этого во всей Франции люди стали резать и топить друг друга. Люди эти убили короля и еще многих. В это же время во Франции был гениальный человек — Наполеон.
Он везде всех побеждал, то есть убивал много людей, потому что он был очень гениален. И он поехал убивать для чего-то африканцев, и так хорошо их убивал и был такой хитрый и умный, что, приехав во Францию, велел всем себе повиноваться. И все повиновались ему. Сделавшись импера- торому он опять пошел убивать народ в Италии, Австрии и Пруссии. И там много убил. В России же был император Александр, который решился восстановить порядок в Европе и потому воевал с Наполеоном. Но в 7-м году он вдруг подружился с ним, а в 11-м опять поссорился, и опять они стали убивать много народа. Н Наполеон привел шестьсот тысяч человек в Россию и завоевал Москву; а потом он вдруг убежал из Москвы, и тогда император Александру с помощью советов Штейна и других, соединил Европу для ополчения против нарушителя ее спокойствия. Все союзники Наполеона сделались вдруг его врагами; и это ополчение пошло против собравшего новые силы Наполеона. Союзники победили Наполеона, вступили в Париж, заставили Наполеона отречься от престола и сослали его на остров Эльбу у не лишая его сана императора и оказывая ему всякое уважениеу несмотря на тоу что пять лет тому назад и год после этого все его считали разбойником вне закона. А царствовать стал Людовик XVIIIy над которым до тех пор и французыу и союзники только смеялись.