Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 18 из 114

Наполеон жеу проливая слезы перед старой гвардиейу отре­кся от престола и поехал в изгнание. Потом искусные госу­дарственные люди и дипломаты (в особенности ТалейраНу успевший сесть прежде другого на известное кресло[78] и тем увеличивший границы Франции) разговаривали в Вене и этим разговором делали народы счастливыми или несчастливыми. Вдруг дипломаты и монархи чуть было не поссорились; они уже готовы были опять велеть своим войскам убивать друг друга; но в это время Наполеон с батальоном приехал во ФранциЮу и французыу ненавидевшие егоу тотчас же все ему покори­лись. Но союзные монархи за это рассердились и пошли опять воевать с французами. И гениального Наполеона победили и повезли на остров Еленыу вдруг признав его разбойником. И там изгнанник, разлученный с милыми сердцу и с любгшой им Францией, умирал на скале медленной смертью и передал свои великие деяния потомству. А в Европе произошла реак­ция, и все государи стали опять обижать свои народы».

Далее Толстой говорит:

«<...> Новая история подобна глухому человеку, отве­чающему на вопросыу которых никто ему не делает. <...> первый вопрос: <...> какая сила движет народами? История как будто предполагает, что сила эта сама собой разумеется и всем известна. Но, несмотря на все желание признать эту новую силу известною, тот, кто прочтет очень много исто­рических сочинений, невольно усомнится в том, чтобы новая сила эта, различно понимаемая самими историками, была всем совершенно известна}».

И продолжает: политические историки, пишущие на подобный лад, не растолковывают ничего; они попро­сту относят события на счет некоей «власти», которую выдающиеся личности якобы имеют над остальными — но отнюдь не сообщают нам, что, собственно, значит поня­тие «власти» — а в этом-то и кроется вся разгадка. Ибо вся загадка исторического развития прямо связана с упомяну­той «властью», данной иным людям над остальными людьми; но что же зовется «властью»? Как человек приобретает ее? Можно ли передавать ее от человека к человеку? Ведь речь наверняка идет не о чисто мышечной силе? И не о чисто нравственной? Да неужто обладал Наполеон либо той, либо другой?

Толстой полагает: всемирная история, в отличие от наци­ональной, лишь распространяет указанное понятие, не прояс­няя его; вместо одной страны или народа описываются мно­гие, но, следя за игрой таинственных взаимодействующих «сил», мы по-прежнему не разумеем: отчего и отдельные чело­веческие существа, и целые народы покоряются другим? — отчего начинаются войны и одерживаются победы? — отчего безобидные люди, почитающие убийство злодеянием, вооду­шевленно и гордо уничтожают ближних во дни войны, да еще и стяжают при этом славу? — отчего происходят вели­кие переселения племен: иногда с востока на запад, а иногда наоборот? Особенно Толстого раздражают историки, что ссылаются на господствующее влияние великих людей либо идей. Нам говорят: великие люди — типичные представи­тели движений, происходивших в том-то столетии; следова­тельно, изучайте характер подобного человека: он «объяснит» вам и суть самого движения. А как характеры Дидро и Бомарше «объясняют» наступление Запада на Восток? Или как перепиской Грозного с Курбским «объясняется» русское продвижение к западу? Но тут уж историки куль­туры беспомощны, а посему торопятся упомянуть неопре­деленное дополнительное воздействие, именуемое «силой» идей или книг — хотя мы по-прежнему пребываем в неведе­нии касаемо того, что же значат «сила» и прочие подобные слова. Но как могли бы Наполеон, или госпожа де Сталь, или барон Штейн, или царь Александр — или все они совокупно, да еще и Жан-Жак Руссо впридачу! — «понудить» французов к тому, чтобы обезглавливать и топить друг друга? Неужто сие нарицают «объяснением»?

Кстати, о важности, которую историки культуры при­дают идеям: общеизвестно, что люди склонны безудержно расхваливать товары, коими торгуют, а люди умственного труда торгуют именно идеями. Кроме того, всяк кулик свое болото хвалит — и ученые мужи всего лишь тщатся раз­дуть значение собственной работы, представить ее «силой», главенствующей в мире и правящей им. Мрак вокруг этого вопроса, по словам Толстого, еще более сгущают политичес­кие теоретики, моралисты, метафизики. Знаменита, напри­мер, идея «Общественного договора» (многие либералы торгуют ею вразнос), гласящая о совокупной воле мно­гих (иначе говоря, власти), вручаемой и вверяемой одному человеку, либо собранию людей — но что это за действие: «вручать и вверять»? Оно может обладать значением право­вым или этическим, относиться к понятиям дозволенного или запретного, к области прав и обязанностей, добра и зла; но фактического объяснения тому, каким образом правитель приобретает — словно товар! — достаточную «власть», поз­воляющую достигать известных целей, отнюдь не дает. Исто­рики говорят: наделенный властью становится властелином; но сия тавтология слишком невнятна. Что значит «власть», и как ею «наделяют»? И кто наделяет ею? И что происходит при этом?[79] Процесс, по-видимому, весьма отличается от чего угодно, исследуемого естествознанием. Наделение властью, вручение власти — действие, но действие непостижимое: вручение власти, приобретение власти, использование вла­сти вовсе не сходны с поглощением пищи, откупориванием бутылки, размышлением, хождением. Мы по-прежнему оста­емся в потемках: obscurum per obscurius[80].

Уничтожив правоведов, моралистов и политических философов — а среди них и своего любимого Руссо, — Толстой берется уничтожить либеральную историческую тео­рию, утверждающую: что угодно может перемениться в зави­симости от непримечательного внешне, случайного события. Так возникли страницы, где Толстой упрямо старается дока­зать: Наполеон ведал об истинном ходе Бородинской битвы ничуть не больше распоследнего из французских солдат, а посему и простуда императорская, приключившаяся нака­нуне сражения — историки любят всячески раздувать это обстоятельство, — не играла сколько-нибудь заметной роли. С великой настойчивостью Толстой твердит: потомкам (а уж историкам — особенно) кажутся многозначительными лишь те приказы и распоряжения, последствия которых случайно совпали с ходом дальнейших военных действий; а великое множество иных, столь же блистательных приказов и распо­ряжений, казавшихся не менее важными и значительными тем, кто отдавал их во время боя, преданы забвению: ибо из-за неблагоприятного поворота событий не были выполнены — да и не могли быть выполнены, — а посему выглядят ныне исторически незначащими.

Сокрушив героические взгляды на историю, Толстой с еще большей яростью громит обществоведение: научную социологию, заявляющую, будто раскрыла исторические законы, коих вообще обнаружить не могла, поскольку число причин, способных переменить ход любых событий, нес­метно и непостижимо. Нам ведомо чересчур мало фактов, и мы отбираем их наугад, согласно собственным субъекти­вным склонностям. Нет сомнения: будь мы всеведущи — могли бы, подобно Лапласовскому идеальному наблюдателю, предугадывать устремление каждой капли из тех, что состав­ляют исторический поток; но, разумеется, мы жалкие неве­жды, и области нашего знания исчезающе малы по сравне­нию с областями непознанного и (страстно утверждает Лев Толстой) вообще непознаваемого.

Свобода воли всего лишь иллюзия — правда, от нее не отмахнешься, но, по словам великих философов, она оста­ется иллюзией, порожденной только неведением об истин­ных причинах творящегося вокруг. Чем больше нам известно насчет обстоятельств, сопутствовавших тому или иному слу­чаю, чем большее время отделяет нас от свершившегося, тем труднее выгнать вон из головы мысль о его последствиях; чем крепче гнездится некий исторический факт в миропо­рядке, нами обитаемом, тем меньше способны мы вообразить себе вероятный ход дальнейших событий при любом ином первоначальном обороте дела. Нам кажется: ничего другого и быть не могло: полагать иначе означало бы разом расша­тать едва ли не весь окружающий миропорядок. Чем теснее мы связываем действие с его контекстом, тем менее свобо­дным, менее ответственным выглядит действующее лицо, тем менее склонны мы осуждать или просто порицать его. Да, мы вовеки не сумеем ни определить всех причин, управля­ющих движением бытия, ни соотнести все людские поступки с обстоятельствами, их вызывающими, — но из этого еще не следует, что действия произвольны: просто мы никогда не постигнем, как же именно были они предначертаны.