Страница 6 из 7
Незадолго до «Охотного ряда» он слегка подтолкнул меня локтем и спросил:
– Окуджава?
Я закрыл книгу и показал имя на обложке.
– Украинец? – уточнил сосед.
– Да нет, – сказал я, – по-моему, москвич.
– А где купил?
– Автор подарил, – ответил я.
– Передавайте ему привет, – сказал он, подымаясь. – Георгий Михайлович Щеголев, актер и режиссер.
Он склонил седоватую голову в поклоне, и чуть осторожнее, чем остальные, двинулся на выход.
Аппендицит
На майские праздники к нам во Львов приехали мама с папой и я пошел с ними гулять на Высокий Замок. На обратном пути на трамвайной остановке меня затошнило и вырвало. Дома стал болеть живот. Живот у меня болел часто, но тут еще намерили температуру. Приехала скорая и мы с мамой поехали в больницу. Меня завели в неуютную комнату с кафельным полом, раздели и окунули в стоящую посреди комнаты ванну. Что, по моему мнению, было крайне негигиенично – чужая ванна, чужая вода. Потом одели в больничную байковую пижаму. Мама и медсестра отвели меня в палату и усадили в кровать с металлическими прутьями по периметру, примерно такую же, как дома.
Мама сказала, что сейчас придет и куда-то ушла. Я стал ждать. Но пришла врач и велела переселить меня в палату по соседству. Я пытался ей объяснить, что мама будет искать меня здесь, а не в другой палате. Но врач не стала слушать. В новой палате меня снова усадили в кровать, но еще зачем-то сняли с меня пижамные штаны. Может, чтоб я не сбежал. Я встал на ноги, взялся за перила кровати и, привлекая внимание к своей проблеме, стал громко плакать. Стоять и плакать без трусов в одной пижамной куртке было, конечно, постыдно, но что оставалось делать?
К счастью, мама меня нашла.
Потом меня повезли на операцию. На лицо положили маску и я заснул. Просыпался долго. В палате уже горел свет. Очень хотелось пить. Сидевшая рядом медсестра из чайной ложки поила меня подслащенной водой. Ничего вкуснее я в своей жизни не пил.
В больнице я провел несколько дней. Приходить ко мне можно было на пару часов, да еще, по-моему, не каждый день. Маму это не устраивало. Она одолжила у подруги белый медицинский халат и под видом сотрудницы больницы проникала ко мне в палату. Скоро ее вычислили, отвели к главному врачу и указали на недопустимость подобного поведения. Маме моей в ту пору было двадцать восемь лет. Возраст, по моим теперешним представлениям, ребяческий.
В палате со мной лежал мальчик с черным обгоревшим лицом. Ему было больно и он почти все время плакал. К нему приходил отец и, утешая, говорил, что когда его выпишут, они пойдут в парк кататься на карусели с самолетами. Мне было жалко этого мальчика – на карусели с самолетами я уже катался не раз, а мне, когда я выпишусь, обещали дома поставить настоящую палатку.
Ее и в самом деле поставили в комнате у прабабушки рядом с кафельной газовой печью. Двухместную брезентовую палатку. Она простояла несколько дней, потом ее зачем-то убрали.
Осталось несколько фотографий. Вихрастый худой мальчик – рубашка на нем болтается – сидит на балконе за круглым столом с чайной ложкой в руке. Перед ним стоит подставка с яйцом. Позади его, надев очки, что-то шьет бабушка. Вид у мальчика озорной и изумленный одновременно.
Больше аппендицита у меня не было.
На горке
«Мальчики заводят на горе древние мальчишеские игры…»
Я узнал об этом пару лет назад. Дом, где я рос, стоит над рекой. Которую лет за шестьдесят до моего рождения спрятали под каменный свод и сделали подземной. Река течет почти под всей нашей улицей Руставели, а после сворачивает к центру. Не так давно львовские диггеры проплыли под этим сводом на надувной лодке, выбравшись наружу уже за Оперным театром. При Польше (на самом деле, и при Австро-Венгрии) Руставели звалась улицей Яблоновских. Может, поэтому я так люблю яблоки.
Дом наш выстроен в стиле скромного модерна. Архитектурные излишества сводятся к трем едва выступающим псевдо-эркерам и штукатурным, похожим на барвинок, цветкам на фасаде. Да еще вход – брама – сдвинута влево от центральной линии. В детстве я не обращал на это внимания, но, видимо, нелюбовь к симметрии с тех пор укоренилась в моей голове.
Окна и балкон последнего третьего этажа, где мы жили, глядят прямо в крутой склон холма, что стоит на правом берегу реки. Внизу, по асфальтированной улице Руставели, ходил троллейбус и ночью свет его фар прокатывался волной по потолку спальни. Еще одна дорога опирается на Руставели двумя своими концами и дугой синеватой брусчатки врезана в холм чуть ниже уровня наших окон. Холм этот все вокруг звали горкой.
Однажды мне приснился сон. Я заигрался. меня ждут дома, я бегу вниз с вершины горки. Сначала по двухвитковому грунтовому серпантину, углубленному в склон на мой детский рост, на середине серпантина беру вправо и по каменным ступеням несусь прямо к мостовой. Но в конце ступенек не сворачиваю к тропке, что между двумя дорогами спускается наискосок к нашей браме. Не могу остановиться, натыкаюсь на проволочную сетку, которой от склона над мостовой отгорожена узкая игровая площадка детского сада, сетка пружинит и подбрасывает меня, я с ужасом лечу дальше… И с ужасом просыпаюсь в своей постели, перемахнув две дороги и влетев в открытое окно спальни. Бабушка объясняла: если ребенку снится падение с высоты, значит, он растет.
На вершине горки стоял длинный одноэтажный дом. В двух его комнатах – с отдельным входом через общий темный коридор с дощатым полом – жили друзья моих дедушки и бабушки: Клим Романович и Полина Петровна. Сейчас могу разве на свой страх и риск из нескольких слышанных от бабушки фраз сложить историю про то, как Клим там поселился. Ведь детскому сознанию все кажется неизменным и вечным, и в глубине души я не сомневался: Клим всегда обитал в доме на горке. На самом деле, после освобождения Львова летом 1944 года в доме на горке работала советская военная радиостанция. Каким-то образом во Львове оказался Клим. Родом он был из Сибири. Он воевал и, наверное, был демобилизован по ранению. Радисты ушли следом за действующей армией, а Клим осел в двух свободных комнатах. Всего в доме жили пять семей.
Откуда во Львове взялась Полина, я не знаю. Знаю, что она была землячкой моей бабушки: обе из Градижска, что лежал, наползая на нее, у подножья высокой горы Пывыхи, сложенной из глины, песка и голубого известняка меркеля. До того, как пойму между Пывыхой и Днепром затопило водохранилище, под горой пролегал днепровский рукав, который так и назывался – Гирло. По нему из Кременчуга ходили пароходы. В начале 30-х бабушка несколько раз ездила поступать на учебу. Но к зиме привезенная с собой еда кончалась, теплой одежды не было, и бабушка, недоучившись, возвращалась в Градижск. А на следующий год снова ехала поступать.
В эвакуацию в сентябре 41-го бабушка вместе с мамой и дочкой, то есть моей мамой, которой было 4 года, уезжала из Харькова. Деда, аспиранта Харьковского университета, призвали в конце июня. В первый день попасть в поезд не получилось. На второй удалось занять место в коридоре у тамбура. Так ехали в Казахстан несколько недель. В Казахстане бабушка работала главным агрономом совхоза. Добиралась верхом в дальние аулы. Было ей тогда 28 лет. Совхоз собрал для фронта большой урожай и бабушку в качестве поощрения послали в Москву на Всесоюзную Сельскохозяйственную выставку. Так она повидалась с мужем, который сначала отступал до Москвы, а потом учился в Москве в Академии химзащиты. Все ожидали, что Вторая Мировая будет похожа на Первую.
После Победы бабушка со своей и моей мамой вернулись в Градижск. Дом на склоне Пывыхи, где бабушка родилась и выросла, им уже не принадлежал, но под горой жил бабушкин старший брат Митя с женой Марфой. Митя получил инвалидность в Первую Мировую, поэтому в Великую Отечественную его не призывали. Жили они с Марфой в глиняной хате под крышей из сухого камыша. Хата стояла на отшибе посреди небольшого поля: после революции эту землю раздали, а в коллективизацию забрали обратно, оставив только тем, кто успел на ней построиться. Успел один Митя.