Страница 21 из 58
В конце недели случилось с нашим Громаковым такое происшествие, после которого твердохарактерная Настя долго будет приходить на работу с заплаканными глазами, а сам Михаил…
Ну, да вот как оно было.
В пятницу издалека пахнуло на Громакова талым снежным запахом якутской горной реки. И открылось ему…
Там Громаков был другим. Он был собран и суров. Задачи ему ставила не Настя, а начальник экспедиции. И не полированный гарнитур потребить из Дома мебели цель была, а обеспечить фронт работ трем полевым бригадам. Впереди пройти.
Другие у него тогда были мысли; не такие, как сейчас, он слова произносил: «голец, неприкосновенный запас, любой ценой». Вспомнились они сейчас Громакову и, как возвышенные фразы хоральной музыки, вливались в ослабленное городской легкой жизнью тело, пробуждая в нем забытую силу.
Почему такое случилось с Мишей сейчас? Да потому, наверное, что он вспомнил — не впервые не смог он перейти быструю реку.
А в первый раз…
Все взвешивалось и так, и эдак, но подходило к одному: делать многодневный маршрут надо налегке, а главный риск в том, что базовый лагерь пилоты выбросят без громаковской бригады, в месте, известном Мише только приблизительно — условно намеченном на карте. Вернуться, указать точное, скорректированное место посадки пилотам нельзя будет — горючего не хватит; а бригада, выполняя работу, будет двигаться к лагерю своим ходом.
В эти четверо суток Громаков и его ребята спали урывками, по два, три часа, но сделали все удачно. Всю работу. И хотя продукты экономили, питались впроголодь, были в настроении приподнятом — еще несли с собой несколько горстей манной крупы, банку сгущенного молока и банку тушеной говядины.
До предполагаемого лагеря оставалось пять километров, или, по-хорошему, часа два ходу. И тогда Громаков согласился со своими рабочими Борисом и Васькой — не нашел в себе сил настоять на своем — разрешил доесть продукты. Правда, скребло у него на сердце: впереди на карте значилась маленькая ниточка ручейка. Как шилом она колола — весна! Там не воробьиный ручей может быть, а поток.
Он ошибся на полкилометра. Сразу через сорок минут пути от того места, где уничтожили «НЗ», они напоролись на полноводную, ревущую дурной весенней водой реку. В водяной пыли над ней чудилась радуга, и за несколько метров от берега обдавало холодом талой воды ледников.
«Я же чувствовал», — подумал Громаков, но не сказал ничего вслух — торжествовать в своем провидении было не над кем.
«Ну, все, приехали», — вырвалось у Васьки, и он один мог сказать это злорадно, потому что смолчал, когда окончательно решали — доедать или не доедать неприкосновенный запас.
В двадцати метрах от веселой яростной реки они долго и пасмурно курили. Но ждать было нечего: вокруг звенели тишиной северные горы — не было людей, не было помощи. Совещаться тоже особо было ни к чему: все знали — время работает против них, с каждым голодным часом, с каждым голодным днем силы будут убывать. И ох как обидно было: рядом, на той стороне реки в лагере продуктов не меньше, чем на полтора месяца лежит себе без всякого, даже самого малого употребления.
Громаков вспомнил сейчас ясно — ярость реки передалась им. Да, такими они были в молодое свое время. Они таранили препятствия тем неудержимее, чем безнадежнее были обстоятельства. И не от отчаяния — от светлой человеческой силы.
Первым поднялся Борис — он особенно охотно поедал час назад несоленую манную кашу без жиров и, видимо, чувствовал себя виноватым в первую голову.
У них были ледовые кошки и веревка — фал капроновый. Но, сделав два десятка попыток перекинуть веревку с привязанными, вместо якоря, на конце кошками и зацепиться за другой берег, поняли — выход не в этом.
Тогда Васька, сделав на груди обвязку по правилам осторожной альпинистской техники, торопясь и даже не заглянув им в глаза, а было бы ему так спокойнее, надежнее, сунул Громакову в руки свободный конец веревки — свою жизнь.
Его сбило через четыре шага. После третьей попытки они вытащили его волоком — ноги у Васьки задубели и встать сам он уже не смог. Но во всех троих вселился уже тот самый азарт, который толкает людей даже за последнюю черту — черту жизни.
Борис был тяжелее и выше Васьки. Он прошел шесть шагов. Семь шагов. Восемь… После третьего раза, даже опираясь на плечи Васьки и Громакова, он долго дрожал и валился с ног. Его тошнило.
И опять яростно курили. Трещал табак. Взглядывали друг на друга отчаянно, но весело.
— Ничо! Придумаем. От разлилась, зараза! — цепко оглядывая берег, твердил многомудрый и настырный Васька.
— Без суеты, ребята, только без суеты, — сам же подрагивая от нетерпения и холода, останавливал Борис.
Рассудил тогда Громаков. Четко, ясно, окончательно: «Я вверх. Посмотрю там. Вы — вниз. Может, где лесину найдем и место узкое, чтоб перекинуть». Надежды на это, правда, было мало. Какая уж лесина в гольцах: по речке кусты были и то не очень-то высокие.
И ничего не вышло. Не было лесины. Не было узкого места.
Правда, Громаков нашел… Обломок скалы перегораживал две трети речки. До скалы можно было добраться — под их берегом течение не быстрое. И на обломок взобраться можно. Страшное — дальше.
Главный поток рвался между обломком скалы, на котором теперь стоял Громаков, и другим берегом, тоже скалистым. Это был даже не поток, а белая от пузырьков воздуха тугая струя воды. Временами она светлела до голубоватой прозрачности, и видно было дно — призрачные, голубовато-черные спины валунов.
«Ну, сколько тут? Глубины полметра, метр, ну, чуть больше. Ниже груди. Правда, попадешь между камнями — конец. Ширина — семь. Ну, восемь, девять. Надо прыгнуть. Всей тяжестью своей, с высоты, пробить воду до дна; оттолкнуться, прыгнуть и в берег вцепиться. Можно. Ну, можно ведь, — уговаривал он себя. — Перетащу веревку, а по ней…»
Ваське и Борису предложение Громакова твердо не понравилось. Уперлись они отчаянно — не хотелось им терять начальника. По очереди слазили на обломок: смотрели, прикидывали, думали. «Нет», — было их ответом. «Нет», — с экспертной безапелляционностью.
Они верили в то, что говорили, а Васька даже показывал, как Громакова собьет, вот там протащит, вон о тот камень ударит, и если веревка не порежется о камень, выдержит, и они, мол, удержат, то метров тридцать ниже вытянут его измочаленный труп. Борис молчал, но кивал согласно и уверенно.
А Громаков не соглашался, не верил им. До мелочей в его воображении рисовалось, как он прыгнет, пробьет тугую воду, оттолкнется от каменистого дна и насмерть прилипнет к береговому уступу.
— Ну, смотри, чудак ты человек, — убеждал его снова Васька, — вот давай полезем вместе, сбросим камень. Ну?
— Давай, — решился Громаков.
Камень как-то без шума коснулся воды. Всплеска тоже не было: упал будто на бешено несущуюся вызкую ленту транспортера и, медленно погружаясь, удалился.
Железным был тогда человеком Громаков.
— Вася, то ж камень, — говорил он горячо и убежденно. — Он весит двадцать кило, а я восемьдесят. Во-семь-де-сят. В общем, так делаем: выхода другого нету, начальник я, пробую я. Ничего не измочалит. Ну, если и собьет — вытащите. Пошли за веревкой. Это я вас не прошу, ребята — приказываю.
Но и Вася стоял на своем — предлагал сбросить камень хотя бы и в центнер весом. Оно и верно, камень не человек — попробовать лучше лишний раз на нем.
Он не прыгнул. Отложил. До утра. А тремя километрами с половиной выше они нашли снежный мост и переползли по нему. С веревкой, очень осторожно — мостик был очень уж тоненький — но переползли.
И все бы на этом кончилось, если бы, как Васька и Борис, поверил тогда Громаков, что его наверняка собьет и утопит.
А он не поверил, но и не прыгнул.
И лет прошло уже более пяти, но такой чудной человек этот Громаков Миша — тот случай важнейшее, видимо, для него дело. Ехал в автобусе и думал: «Чего я тогда не прыгнул? Сейчас по рельсу вот не прошел? Э, да не раньше ли все это началось? Самый-то первый раз надо считать с комсомольского собрания».