Страница 10 из 14
Если, любимый, будут стоить больших трудов и времени хлопоты о нашем приезде, ты отложи их пока. Но все-таки узнай что-нибудь о прописке и прочем. Милый, ты удивляешься, что весной все подорожало. Так оно и должно быть: скота почти нет здесь, следовательно, нет ни молока, ни мяса. Картофель крестьянами оставлен на посадку, и так все. Что будет осенью? Но до осени здесь не проживешь. Ты благоразумней меня, посоветуй, что делать, принимая во внимание, что я не одна, а с ребенком. Взрослые все могут пережить – и голод, и холод. Твоя мама и Мура, если им не удастся уехать в Москву, то они уедут в Кировабад к мужу Муры. Там, как он пишет, жизнь лучше. Но уж я передвигаться никуда не буду. В дороге сюда я чуть не потеряла ребенка, и еще раз рисковать не хочу. Или здесь ждать какого-нибудь конца, или ехать в Москву.
Сейчас наша Олечка вполне здорова, я с ней хожу каждый день гулять, когда уносишь ее домой, она всегда кричит. Она стала поправляться, опять стала розовая. Я тоже чувствую себя ничего. Да, Олечка говорит «папа», а «мама» никак не хочет говорить.
Пиши мне, любимый, чаще. (…) Так соскучилась по тебе. Целую и обнимаю тебя горячо. Будь здоров и счастлив, мой хороший, помни твою неизменно любящую жену.
Тебя ждет твоя Руша».
«Кинель-Черкассы
25 апреля 1942 г.
Любимый мой!
Сегодня получила твое письмо от 5-го апреля. Оно пришло позже, чем то, которое ты послал 12-го апреля.
Ты, любимый, пишешь, что ты закончил свою работу. Я почти уверена в ее успехе. Я помню тебя, дорогой, я помню, как ты не спал ночь и был сам весь в каком-то необычайном состоянии и очень задумчив. Я так хорошо это помню! Я помню еще, что я тебе мешала и прерывала твои размышления, приставала к тебе. Но сейчас я молю Бога, чтобы удача не прошла мимо тебя.
Димочка, когда я первый раз эвакуировалась из Москвы в Белоомут, то мы с Шурой Коновой увидели семью Улицких на платформе одной из станций Ленинской дороги. Они тоже эвакуировались, но, как вижу, вернулись. Леше К. я написала, но ответа еще не получила.
Мой дорогой Димуша! Я знаю, что некоторые мои письма тебя огорчают. Это те письма, которые я тебе писала, не получая писем от тебя больше месяца. Я упрекала тебя в том, что ты забыл меня, оттого и не пишешь.
Но право, любимый, мне так стыдно сейчас, что я могла так думать, ты не обращай внимания на это и прости меня. Когда я не получаю от тебя писем, я буквально схожу с ума. И в это время могу наговорить что угодно. Прости меня. Я люблю тебя и всегда знаю, что и ты меня горячо любишь и будешь вечно любить. (…)
А какая у нас удачная дочка, такая вторая уж больше не получится (выделено мной – Н.В.). Если бы ты только мог видеть ее. Такая дочка может быть только у тебя. Скорей бы, родной, ты ее увидал.
Еще раз повторяю, родной, очень хочется уехать в Москву. Узнай, пожалуйста, о приезде в Москву. Здесь жить хуже, чем в Москве.
До свиданья, мой любимый. Целую и обнимаю тебя много-много раз. Жду тебя.
Любящая тебя, твоя Руша».
Вместе с Тамарой и ее матерью эвакуировалась и мать Димитрия со своей взрослой дочерью Марией-Мурой, которую Димитрий в одном из писем к жене пожалел за то, что она, якобы, не знала радостей любви. (На самом деле, прекрасно знала, просто была более сдержанным человеком. Незадолго до этого вышла замуж за хорошего и доброго, достойного мужчину, с которым в полном согласии проживет двадцать лет, до его достаточно ранней смерти, и вырастит дочь Татьяну). Действительно, если подумать – как же они с Тамарой были богаты в те дни! Могли даже пожалеть кого-то… Ведь если просто знать, что ты любишь и любим, – насколько легче преодолеваются любые трудности! Это снова трюизм – но правда же… Денег у Димитрия не было, аттестат ему не выплачивали, поддержать семью он никак не мог, просил лишь продать все его вещи, кроме линейки и готовальни… Кстати, его старая роскошная готовальня в потертом кожаном футляре, где на полуистлевшем коричневом бархате лежат дивные, таинственные стальные орудия не моего труда, уцелела – и у меня сейчас… Та ли – непроданная? Хочется верить… Вот она:
А моя восьмимесячная мама играла ложечками вместо игрушек, о существовании которых и не подозревала, – это тронуло до глубины души ее молодого отца…
Помню, как тридцать с небольшим лет назад, в достаточно еще благополучные времена, в теплой отдельной квартире я трагически переживала детские болезни своего ребенка – и собственное по этому поводу легкое, как теперь понимаю, недосыпание… Это все притом, что оба мы были сыты, красиво и добротно обуты-одеты, да еще и находились под бдительным приглядом детской поликлиники со всеми специалистами – не говоря уж о патронажной сестре… Мне, тогда двадцатилетней, это казалось чем-то вызывающим, непреодолимым, я готова была обвинить весь мир, ополчившийся против меня, гибнущей у детской кроватки… Тамара всего лишь просит мужа достать ей вызов в Москву и какой-то таинственный «литер»… Одна коротенькая горькая фраза из ее письма пронзила мне сердце:
«Какая у нас удачная дочка, такая вторая уж больше не получится…».
Наверняка ведь находились добрые люди, успокоительно шептавшие: мол, сильно не прикипай – эту-то уж точно потеряешь, да что поделаешь: смотри, жизнь какая пошла, самой бы уцелеть; вон, у таких-то корью помер, а у тех-то – животом…
Дети и сейчас иногда умирают. А раньше, когда не было антибиотиков… Да в глубинке, где не было вообще – медицины… Говорят, к этому относились спокойно, как к неизбежному, даже ругали тех, кто горевал. Умри у Тамары Оля – кто-то в те страшные годы, пожалуй, и порадовался бы, что теперь ей, мол, станет легче, а дети – дело нехитрое. Вот если вернется муж – тогда… У четы Достоевских тоже умер первый ребенок – Сонечка. И безутешный отец писал А.Н. Майкову, что мысль о том, что родятся другие дети, которые ее заменят, ничуть не утешает его: «Никогда не забуду и никогда не перестану мучиться! Если даже и будет другой ребенок, то не понимаю, как я буду любить его, где любви найду? Мне нужно Соню»5. Родились еще трое (и из них один – тоже умер!), прекрасно заменили первую дочь, утешился вполне. И любил не меньше… И Тамара утешилась бы. Но в те ужасные летние дни, когда впереди маячила скорая осень, а за ней – такая же беспросветная зима… И почти неизбежная потеря…
Представляю, как хотелось избежать этого любой ценой – кроме последней. Бабушка готова была уехать без документов, останавливал только страх за жизнь девочки, если снимут с поезда и просто выкинут на какой-нибудь станции. Что-то подобное уже чуть не случилось по дороге в Кинель, несколько раз в письмах мелькает: «Чуть не потеряла ребенка» – ничего удивительного!.. А Олечка между тем – «Все время говорит: "Папа, пади к нам!" – и манит ручкой. Я сама не рада, что научила ее этому».
Не оправдалась и слабая надежда на то, что, раз изобретение мужа принято, то его оставят в Москве, и они там воссоединятся. Известие о том, что он отправляется в Казань, потрясло и ошеломило Тамару. Это единственный период за всю войну, когда письма ее похожи были на истерические крики – в них только отчаяние, горе и мольбы… Димитрий так и не услышал тех исступленных призывов: они пришли в Москву, когда он уже оттуда уехал, и были возвращены отправителю… Еще В. Набоков заметил, что неистребимость почты всегда поражала его: действительно, это какое-то отдельное государство, не зависящее ни от каких внешних потрясений… Разве что снаряд прямо в здание почты попадет! И Тамара аккуратно получала обратно свои не дошедшие до мужа послания… Зная, что он нуждается в деньгах, она, сама находясь в крайнем положении, вдруг выслала ему 350 рублей. Страх, что ее Дима попадет на передовую, никогда не покидал ее – и вот уже громоздятся в уме назойливые догадки:
5
А.Г. Достоевская «Воспоминания». М., 1987