Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 13



О, вы — счастливые и несчастливые денечки в жизни человеческой! Нет средства уберечься от вас, ибо скрыто от человека, на какое время припадаете вы, когда приходите и когда уходите. А, видно, придет золотая пора, когда перестанет род людской верить в вас, и тогда уж исчезнет ярмо, которое возлагаете вы на этот род до сих пор.

К сожалению, Лявон жил в ту малокультурную эпоху, когда, сами того не желая, многие люди верили в счастли­вый и несчастливый день.

И вот наступил подобный день, хотя Лявон спервонача­лу думал, что будет он для него счастливым, и в его течении не ждал для себя беды...

Однако не стоит забегать вперед, поскольку что такое счастье и что такое несчастье — выясняется всегда в конце любого дела.

...Ах, ну разве ж это не тоска сидеть на уроках после рождественской каникулярной вольницы, только вчера воротясь из родимого своего Темнолесья и влюбившись там в дорогую, славненькую Лёксу?

Уроки — такие уж длинные, тянутся, тянутся... звонка ждешь не дождешься.

На первом уроке — уроке животноводства — преподава­тель Пашкин, коротышка, но весом в пять пудов и с круп­ной, массивной головою, он же председатель и руководитель здешнего кружка эсперантистов, сильно окающий россия­нин родом из Костромы, сорок пять с лишним минут перечислял признаки, по которым всего лучше определять молочную «ко-ро-ву». И в бедной голове, несмотря на Лёксочкин образ, засевший там на все времена и века,— все же должны были остаться те главные признаки: «большое молошное зеркало», «глубокие молошные бороздки на боку» (где аккурат проходит какая-то жила) и «такие же ровики на хребте» (бог святой вспомнит, меж которых там по­звонков) . И еще остался, как после каждого урока Пашки­на, костромской его выговор — о, о, о: ко́ро́ва, со́ло́ма, мо́ло́ко́...

Второй урок — русская литература. Преподаватель Дуб-Дубович, по фамилии-то судя, белорус духовного или шляхетского происхождения, а по убеждениям заядлый великорусский патриот и официальный друг здешних «кон­ституционных демократов», сорок пять минут — правда, без затяжки — расхваливал как мог державинскую оду «Бог». И в бедной голове,— несмотря на Лёксочкины песни, которые засели там после крещенского гулянья. видно, на нее времена и века,— все-таки осталось: «Ода «Бог», напи­санная гениальной рукой российского поэта славной ека­терининской эпохи, Гавриила Романовича Державина, переведена на все культурные языки Европы и даже на язык пробужденных к культурной жизни детей Восходящего Солнца — язык японский!»

О, вы — счастливые и несчастливые денечки в жизни человеческой...— на этом месте можно было бы снова пуститься в разглагольствования. Но не лучше ли будет отбросить «старые словесы» и не «по замышленню Бояна», а совсем попросту сказать: надо же было в эту минуту триумфа оды «Бог», надо же было Задуме неосторожно шевельнуть под партой последним номером «Нашан нівы» да так, что заметил Дуб-Дубович. Заметил название газеты и вместо какого-либо наказания сказал: «По определенной причине я вынужден добавить, что на языках некультурных или таких, например, как... (здесь он особенно нажал)... как белорусское наречие южно-великорусской речи в языке единого великого российского народа, выразить мощь, ве­личие красоты и силу этой прославленной оды прославлен­ного поэта — невозможно!» Покраснел Задума как маков цвет.

Третий урок — почвоведение. Преподаватель по имени Глеб Глебович Ромашкин, а по комплекции большой, свет­ловолосый и с белыми, словно вовсе без глаз, ресницами детина, родом из матушки-Москвы, придавал почему-то чрезвычайно важное значение слову «почва», И переходя как раз к этому разделу, он сегодня минут сорок повторял, распахнув свой громадный синий сюртук с орлами на жел­тых пуговицах и держась за жилетку обеими руками возле подмышек, расхаживая и пригибаясь, словно артист, повто­рял сиповатым теноровым басом так:

— Поччва, поччва... поччва... это есть верхний, более или менее рррыхлый... да-а, более или менее рррыхлый слой земли, покрррытый дерефьями, кустарррниками, полллукустарррииками, тррравами.

И здесь быстро-быстро перечислял, какими травами и чем еще — травами: однолетними, двулетними и многолетними... грррибами! лишаями! мхами!.. пофторите, кгоспо­дин Задума!

О, бедный ты наш Задумушка! Загипнотизированный артистичным рррычаньем и артистичными жестами кгосподина преподавателя Ррромашкина, он мог повторить толь­ко так:

— Почва... это есть... более или менее верхних...



— Тпрфу-у-у! — хохочут хлопцы.

— ...Пожалйста, без шума! Продолжайте, кгосподин Задума! Да-а, ррразумеется, верррхний... .

— Более или менее рыхлый слой, покрытый однолет­ними, двулетними и многолетними деревьями...

Класс снова фыркает. Усмехается и Ромашкин. Очень мило ощерившись, а затем артистично сжав в концах разре­за рот, он тихонько шутит:

— Да-a и фамилию вам кгосподь дал... задумываться... да-а! — Однако, по доброте душевной, других замечаний он не делает, а принимается еще разок втолковывать, что такое есть почва. Но тут гремит звонок, и остаток урока Глеб Глебович просит («Прррошу... да-а!..») выучить урок по его запискам, напечатанным на шапирографе и по­ступившим в продажу в книжном магазине мадам Хей­фец.

Четвертый урок — химия, количественный анализ — был самым несчастливым. Гроза — преподаватель пришел, выпив того, что в органической химии известно под назва­нием «цэ два аш пять о аш» (С2Н5ОН). А преподавал он тоже по запискам,— не ради личной славы, нет! — а потому, что хотя и признавал пользу учебников в современной шко­ле, но все существующие на русском языке раз и навсегда забраковал, чтя только немецкий. Был он родом из Познани, звали его Ян Янович фон Зайонц, политикой интере­совался мало, но до такой степени ненавидел поляков, что записался в «Союз русского народа» и был там самым аккуратным пайщиком дружеских складчин. Продиктовав длинную, без конца и без края формулу, он сонным, злющим и по-немецки во всем без исключения уверенным голосом принялся объяснять, что должна значить эта формула в великих таинствах науки химии...

А Лявон, взращенный на скромных мелкособствен­нических крестьянских идеалах, тем временем так сла­достно задумался! Он мечтал: вот если бы выкупить у пани болото «Мох», что возле темнолесского поля, провести там канавки, заложить дренаж, осушить, пробороновать, посеять разную траву... Вот он строит себе чистенькую хат­ку — и будет жить там с Лёксой. Вечером, когда садится солнышко, они будут отдыхать после работы, ужинать под зеленой березкой на теплом вольном воздухе.

— Пофторите, Задума, как, следофательно, получается эфта кислая фосфорно-кислая соль?

Побелел Лявон, словно беленький мелок в вечно дро­жащей руке пьяницы фон Зайонца, поднялся, стал, стоит...

— Не слушаете? — сказал фон Зайонц.— Коемфуждо по делом ефо...— добавил он славянский текст в истинно­-российских устах онемеченного поляка, что означало: «Каждому по его заслугам», и твердо, разве что немного дрогнув рукой, вывел несчастному Задуме страшную, осо­бенно для казеннокоштных учеников, двойку.

После урока вечно веселые приятели, чтоб успокоить расстроенного Задуму, обступили и развеселили его так:

— «Не слушаете?» А, влюбился, голубчик! (Говорили наобум, а попадали в самое сердце, гады.) Зажурился, кот-мурлыка! Так-так! Ну, и какая же она? Чернявенькая? (Тут немного дали маху, потому что Лёкса ж русенькая.) Как звездочки глазки, румяные щечки? Ай да наш Лявон! А где же она учится? Может, поповночка, епархиалка? Ай шляхтяночка? Ай евреечка?

Так потешались вечные озорники, а Лявон невесело размышлял... Не о двойке, нет! — это все наладится! Он размышлял о том, что бедная Лёксочка осталась без науки и даже неизвестно, сумеет ли она прочитать и его письмо, если ей написать, как тоскливо тут ему без нее... Вот о чем были его думы. «А, ничего такого! — успокоился он на­конец,— печатное же в книжке она хорошо разбирает... только что пишет не очень-то! Так разве в грамоте все счастье? Была бы возможность, наверняка и Лёксочка не осталась бы без науки... О, эта бедность, это несправедли­вое социальное неравенство! Будьте вы прокляты все, кто в черносотенном «Союзе русского народа». Да здравствует социализм! Слава всем борцам за лучшее будущее челове­чества!»