Страница 5 из 13
Рубашка не надевалась, костра липла и кололась, пахло чем-то скверным. Искал, искал Лявон шапку, чтоб прикрыть от ветра мокрую голову, и никак не мог отыскать в постылой, противной темноте предбанника.
— Братцы мои, что ж это, я ж окоченел совсем... Признавайтесь, кто взял мои штаны? — допытывался дядька Якуб, шныряя из бани в предбанник и обратно в одной рубахе без штанов.— А кто тут еще скорчился под ногами? Ай тебе места мало? — набросился он на Лявона.
— Я...— отозвался Лявон тихим, скучным и злым голосом.
— Ах, это вы?! Простите, Рыгорович!! Это я ненароком побеспокоил вас...— не знал куда деваться от стыда дядька и тут, нагнувшись, чтобы что-то подать племяннику, обнаружил свою одежду: Лявон или еще кто-то затоптал ее ногами.
А Лявону было так горько и так больно, и такая злость брала его на это нелепое, жалкое подобострастие темного дядьки — такого любимого, дорогого с малых лет, несчастливого в жизни, дядьки Якуба.
С тяжелым настроением возвращался Лявон из бани.
Был тихий вечер. На высоком небе сияли звездочки, месяц лил свой серебряный, хотя и заимствованный свет. Скрипел под ногами морозный снег. А Лявону было тяжело.
«Беларусь, Беларусь! Что ты сейчас есть?» — звенела одна дума. «И что с тобой будет?» — наплывала другая.
А звездочки сияли на небе так хорошо, и скрипел снег. И мерные грустные стихи летели откуда-то.
Мой родны край, краса мая,
3 табой навек расстаўся я!..
«Нет, не расстался я с тобой, родной мой край,— думал Лявон,— не расстался, но в большом несогласии уже мы с тобой... Ты не понимаешь меня, а я не могу согласиться с тобой и с твоими порядками».
«С какими порядками?! — показалось ядовитое жало мудрого змея из самого закутка души,— что в мужицкой бане тебе уже неудобно мыться, так все Темнолесье должно пасть перед тобой?.. Подумаешь, какой важный, ученый, умный, цивилизованный сделался! А почему Темнолесье такое, ты уже меньше думаешь! А легко ли достается мужику и тот быт, который у него есть, ты уже меньше думаешь!.. Ты уже забываешь, забываешь!..»
Тогда струны сердца дрогнули великой жалостью. Печально-печально понеслись в памяти другие строки прочитанного недавно стихотворения:
Мой родны край, як ты мне мілы!
Забыць цябе не маю сілы...
«Ага, вот так...— зашевелился в своем закутке язвительный мудрый змей,— самое лучшее: забыть о нем! Забудь, забудь!.. Не ты у нас такой первый, не ты у нас такой и последний...»
«О нет! — не сдавался хлопец,— о нет! Никогда я не оторвусь от тебя! Но что же делать, за что ухватиться, с чего начинать?»
В мозгу мгновенно промелькнула «Наша ніва» и неизвестные люди, что пишут ее, и Якуб Колас, и Янка Купала, и его более революционные товарищи — ученики, с которыми на поле фермы, а порою тихонько и в пансионе пел «Вихри враждебные веют над нами...» или «Адвеку мы спалі, і нас разбудзілі...», и бывший его репетитор — бундовец, который революционно настраивал своего ученика, но ни разу и словом не обмолвился о какой-либо партийной организации города и как туда вступают...
Мгновенно промелькнуло — и стало пусто. А так хотелось сейчас же взяться, сейчас же начать строить все на новый лад, сейчас же что-то делать!
«Но что делать, за что ухватиться, с чего начинать?..»
V
— Расці, хмелю, глыбока,
Караніста, высока!
Из народной песни
Лявон собирался ехать в школу на постную кутью, перед крещеньем, но старый конь чего-то кашлял, а молодой, как нарочно, стер себе немного холку, так что пришлось отложить отъезд на пару дней.
И вот крещенье, по воле слепого бога-случая, стало переломным днем в настроениях Лявона. Даже можно сказать, что самый день крещения еще принадлежал старому, а новое началось только вечером.
Конечно же, в церковь Лявон не поехал. Но пополудни, плотно пообедав, надумал сходить в Залужье к Лейзеру за своими ботинками. И сходил, и взял ботинки, были уже готовы, и шел уже назад. Да на улице стоял залужанский их сват (его дочка была замужем за дядькиным племянником). Завидев Лявона, он остановил его, пристал к бедному хлопцу, как смола, и просто-таки силком потащил его к себе в хату угощать.
— Ну хоть посидите у меня, если уж совсем ничего не хотите,— тащил он Лявона за рукав и за пуговицу.
И чтобы не стыдно было перед людьми препираться с гостеприимным сватом посреди улицы, Лявон зашел на минутку.
Сватья тут же спрыгнула с печки, сбегала в клеть, нарезала полную миску холодного сала и поставила на стол. А младшего сына послала к Лейзеру одолжить самовар.
Нежданно-негаданно угодил Лявон в эти докучные силки и с терпеливой опаской прикидывал, сколько еще придется сидеть тут, пока поспеет самовар. А известно, что в Залужье, как и в Темнолёсье, самовар не может поспеть раньше, чем через добрый час, несмотря на самое усердное раздувание его самым широким голенищем.
Тем временем не дремал и сват. Он знал, что Лявон человек не простой, водку пить не будет, а потому, попросив прощенья у дорогого гостя и поручив жене сторожить его, чтобы не вздумал, чего доброго, удрать, сам бросился, старый, к Лейзеру за пивом. И не успела сватья перемолвиться с гостем и парой слов и нарезать пяток ломтей хлеба, как сват, притихший от полноты чувств, переступил порог с раздутыми карманами, выпирающей пазухой и даже из рукава достал одну бутылку.
Сватья поставила на стол пару немытых стаканов и одну щербатую чашку, а сват налил.
— Ну, сваток! Дай боже... выпьем же хоть пива, если горелку не уважаете...— И взял один стакан себе, другой подвинул Лявону, а на щербатую чашку мигнул глазом жене.
— Будьте здоровы!
— Пейте-ка на здоровье!
Пиво было ничего себе,— немножко горьковатое с непривычки.
— Закусите ж, сваточек, нашим салом! — утершись, пристала сватья.
«Ах, боже мой! Не хочется мне сала!..» — хотел отказаться гость, но тут же прочитал в их глазах нетерпеливое, умоляющее ожидание: будет он есть сало или нет?
И надкусил он это холодное сало после пива и недавнего хорошего праздничного обеда,— и с души стало воротить от этого сала. Не хотел он его есть, очень не хотел.
А сват и сватья ради своего святого белорусского гостеприимства просто с ножом к горлу пристали: ешь да ешь.
«Брезгует нами и нашей едой»,— уже начал читать он в их крестьянских, не привыкших лгать глазах. И он испугался, что вот снова, сам того не желая, а обидит-таки простых и близких людей.
От безвыходности положения он накинулся на пиво... Пил столько, что сват и в особенности сватья даже дивились, что так ему понравилось Лейзерово пиво. «Видно, от учености это,— подумали они оба,— все ж ученым приятней пить пиво, чем простую горелку».
Выпили все пиво, а самовар еще только-только начинал заводить басовые ноты.
Язык у Лявона между тем немного развязался, глазки посоловели, и хитрый, совсем трезвый сват мигом сообразил, что вот теперь-то можно и бутылку водочки на стол выставить.
— Э, я ж думала, что, сваток, побрезгуете нами, долго сидеть у нас не будете, так и поставила, шаляй-валяй, сырое сало... Я же могу ради такого дорогого гостя и яишенку изжарить.
И кинулась жарить яичницу.
Потом подоспели сватьины братья, молоденькая и красивенькая девчинка — племянница свата, два сватовых сына, еще и другие близкие люди,— и беседа пошла веселая, безобидная. Словом, никто, даже сам Лявон, никакой неловкости или опаски, что что-то не так, не ощущал.
Когда же все поели-попили и орехами угостились, было на дворе темно. И хотя до Темнолесья от Залужья и двух верст не наберется, однако довольный сваток запряг кобылу и сам повез его домой, доставив быстро и благополучно вместе с ботинками.
Вот так-то и произошел переворот в мыслях.