Страница 11 из 13
А он гневался, и злился, и кричал на нее:
— Лежи ты уж, если больная лежишь! Что я, сам двери не закрою? Поможешь ты мне этим!
Она же мало того что с печки прыгала двери закрывать, порою не могла утерпеть, чтоб не выскочить во двор глянуть, хорошо ли едят свиньи. Тогда ее начинал бить кашель, бухала, как в бочку, и она прогоняла его студеной водой, потому что в кипяченой, как она говорила, нет никакого вкуса.
Отец за это ругал ее.
Да таки и доставалось ему будь здоров: воды принеси, скотине корму задай, дров нет — дров наколи, и все сам да сам, просто хоть караул кричи!
— Будет ли мне с вашей науки радость, кто знает. Ученые — за отцовской шеей,— ворчал он порою под поветью; но следует заметить, что он сам очень хотел, чтобы Лявон учился, а что ворчал — так это просто так, сорвать злость и показать, что стипендия — стипендией, а отец со своей помощью тоже что-то значит, хотя нет пока отцу никакого облегчения.
И как же не злиться: коровы голодные ревут, овечки блеют, свиньи визжат,— ну не дай боже еще и бабскую работу справлять. Словно знают негодные животины, что хозяйка больна, и от сиротства поют в уши хозяину.
Попросил бы кого-нибудь из своих хоть на три дня в неделю, так Антон жупаны пошел шить, Панас коноплю от Ицки Бровды в Смоленск повез,— и мужчин нет, и бабам их тоже недосуг.
В среду кликнул старую Михасиху печку истопить, да она так расстаралась, рано вьюшку закрыла, напустила угару полнехоньку хату. На счастье, улучил он минутку, пришел в теплую хату с мороза и начал веревку вить. Слышит угар, говорит матери:
— Надень-ка ты кожух и ступай помаленьку, посиди у кого-нибудь, а то с больной головы да еще и угоришь совсем.
Вышла она с Михасихой, а он, надев на голову шапку, чтоб не сильно угореть, сел вить веревку дальше, думал, что не возьмет его угар.
И вот не успела вернуться больная, а тут второй больной... Поначалу стала разбирать его слабость, к обеду же так заломило голову, так стал козла драть, что, воротясь, она думала: кончается ее человек. Потому и не рассказала ему сразу про новость, которую услышала. А новость была интересная.
Так как до Микитовых было ближе, чем до Якубовых, Задумиха со старой Михасихой зашли посидеть к Микитовым. Там же пряла и Лёкса. И еще до их прихода был там такой разговор... Говорили про Лявона.
— Паном стал Лявон, с нашими девками и знаться не хочет,— сказала Микитова невестка.
— Так он же в Лёксу влюбился,— подмигнула на Лёксу Микитовна.
— А иди ты!..— крикнула, покраснев, Лёкса, уронила веретено и порвала нитку.
Она хотела защищать Лявона, как родного брата, хотела сказать, что он вовсе не пан, но стеснялась.
— Разве не найдет он себе жену в городе, под шляпкой? На кой ему, ученому, наши девки в платочках? — уверенно, чтоб подразниться, снова говорила невестка.
— Купит Лёксе шляхетскую шляпу, вот и будет...— захохотала Микитовна, а за ней и невестка. И Микитиха не удержалась от смеха, даже самой Лёксе стало смешно...
— Вот и ходи к тебе прясть,— высказала все же обиду Лёкса,— ты всех только обсмеиваешь...
— Ах, мои вы деточки! — сказала тогда Микитиха.— Вы все смеетесь, а я так без всякого смеху верю, что Лявон, хоть и ученый, может взять нашенскую, простую. Добрый хлопец, дай ему бог здоровья. Это ж другое какое хамло неученое в людях побывает, так уже к нему и не приступиться: «как-ста» да «что-ста», «я-то ста все превзашол, а вы-то ста няучоная дзеравенщина»... Сапоги блескучие гармошкой напялит, так думает, что он очень уж обходительный. А глядите, Лявон всегда с нами, как свой. Ни этих у него «как-ста», ни тех у него «что-ста»...
— Он нарочно таким представляется, а в нем гонор, как в злом, сидит,— возразила невестка.
— Ой, неправда твоя! — защищала Микитиха Лявона.— Он и любит все свое, простое, он и поговорит с простым человеком как человек...
Микитиха хотела еще много чего хорошего сказать про Лявона, но как раз при этих ее словах в хату вошел староста.
Он поздоровался, обил голиком снег с лаптей и сказал:
— А где ж ваши мужчины и хлопцы?
— А по дрова поехали, Самсонович! Ай дело какое? — поинтересовалась Микитиха.
— Да такое дело, что вижу одних баб да девок, а людей никого.
— А мы уже и не люди, Самсонович? — засмеялась Микитиха.— Что это ты там тащишь из-за пазухи, письмо, что ль, кому?
— Шучу, тетка Микитиха, шучу! Как же не люди, когда уже и девки наши в люди выходят... Вот уже и письма получают! Не знаю только, умеют ли сами читать? — и подал Лёксе письмо: — Держи, курносая!..
— От кого ж это? — покраснела, как калина, Лёкса.
— От кого? — конечно же, от молодого, не от старого! — продолжал свои шутки староста.— Жалко, что нету никого из хлопцев, а то враз бы вызнали, что там такое тебе пишут.
— Может, это не мне? — чуть не плакала Лёкса, по складам разбирая адрес.— Тут чего-то написано «Эсфирь» какая-то...
— Эсхвирь! — захохотал староста.— Заказное на имя Этки Менделевны, а тебе с передачей. Она получила, а меня попросила, чтобы отдал и никому не говорил. В Телепеничах сегодня был.
— А почем теперь соль, Самсонович? — тут же поинтересовалась Микитиха, и разговор побежал в другую сторону.
Староста покурил, побалагурил и ушел, а тогда уж пришли Лявонова мать и старая Михасиха. Бедная Лёксочка! Ей бы уйти немного пораньше...
Микитиха сообщила Задумихе, что соль недорогую привезли в кооперативную лавку, а Задумиха спросила, от кого она слышала. А таким путем разговор дошел до старосты, до письма, до Этки Менделевны и до Лёксы. Задумиха похвалилась, что Этка всегда спрашивает ее про Лявона, а тут-то и осенила догадка Микитову невестку:
— Лёксочка! — всплеснула она руками.— А я знаю, от кого тебе это письмо.
— Ну от кого? —- уже стоя на пороге, Лёкса вынуждена была ответить и подождать.
— А вот от ихнего Лявона!
— А покажи-ка, Лёксочка...— закашлялась Задумиха.— Хоть я и неграмотная, а неужто ж руки своего Лявонки не узнаю?.. Акхи! Акх-ха-аха, аха... Он, он, он! — обрадовалась мать, будто и правда узнала сыновнюю руку, когда Лёкса показала ей адрес на конверте.
Тут для Лёксы наступила минута самого жгучего стыда, ей было «хоть сквозь землю провались», как говорили потом Микитовна и Микитова невестка.
— Как прочитаешь, Лёксочка, расскажи же хоть нам, как ему там живется,— ласково попросила Лёксу сама Лявонова мать.
На том разговор и кончился. Лёкса как ошпаренная убежала с письмом домой, Задумиха пошла к своим, чтоб посмеяться с теткой, Микитова невестка отправилась с новостью по всему Темнолесью, а Микитовна с чего-то запечалилась и без причины накинулась на мать, зачем она выдала Лёксин секрет.
Задумихе не сиделось у своих. И кашель немного отпустил ее. Позвав тетку прийти к ним посидеть вечерком, она пошла с Михасихой домой обедать.
Обед получился невеселый. Михасиха была удручена, что рано закрыла вьюшку и Задума угорел. Задумихе очень хотелось поделиться новостью, но бедный отец все еще так маялся, что места себе не находил.
Тем временем опустились на землю сумерки.
Придя домой, Лёкса носилась с письмом как кот с салом. К сожалению, сама она ничего не смогла разобрать... Вечером собрались хлопцы и девчата. Кликнули Тимоха, печникова сына, после Лявона наибольшего темнолесского грамотея. Лёкса, закрываясь платком, краснея и как бы нехотя, показывала то письмо всем. Наконец печников сын Тимох уселся на скамейку, под самую лампу, и стал читать.
«Здорова ли ты, моя дорогая, моя любимая, моя красивенькая Лёксочка»...
И вся хата, вся как есть, ложилась от смеха.
А Лёкса, улучив минутку потише, с капелькой гнева говорила:
— Ну и что? Чего вы регочете? Это ж так в письмах пишется...
Письмо было прочитано и перечитано. Банадысев батрак разозлился и при людях тихо, но крепко обругал Лявона «ученым дурнем». Лёксина мать одну половину письма отобрала, спрятала на груди под безрукавку и, давясь смехом, припугнула дочку: