Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 16



Выходит, что и у Хомки нет-нет да выпадали в детские годы золотые деньки: вот ведь и для него резвились на солнышке поросята, и ему ворковали голуби и купались в чистой, теплой бездонной синеве ласточки, для него цвели яркие и скромные маки... И он уписывал сладкие яблочки!

***

Осень. По утрам детям уже не спится так сладко и долго, как весной и летом. Теперь, когда в хату через окно проникнут несмелые утренние солнечные зайчики, дети вскакивают сразу и бегут встречать новый день. Босые, они выбегают из хаты на крыльцо (а стоять-то холодно!) и дивятся, глядя на стреху: она вся белая от инея. Иней осел на стрехе. Там, куда солнышко уже дотянулось, иней растаял, и влажная стреха блестит каплями росы, а над нею, как легкий дымок, в воздух поднимается ядреный пар. Солома во дворе тоже вся белая от инея, но меньше; вот уже протоптали по двору стежки к клети и сенному сараю. Скотину выпускают теперь позднее: молчат в хле­вах коровы и овцы, одни свиньи хрюкают, рвутся на волю, не терпится им скорее бежать на весь день на картофель­ное поле.

Мирное осеннее раздумье в воздухе. Он словно не может решиться: дать солнцу распространиться, обогреть землю, обрадовать детей и все живое и неживое или же прижать как следует осенними заморозками, напустить зиму, снега и стужу, потому что ведь все равно солнце ослабело; правда, старается, светит, а обогреть, как грело летом, уже не в силах.

Слышно, как на соседнем гумне молотят цепами: цок-цок-тут! та-та-та! Видно, домолачивают. Запыленные, задымленные молотильщики, удовлетворенные проделан­ной работой, то и дело оглядываются: не идут ли уже звать их к завтраку?

Хомкин отец выкатил на середину двора телегу, выпу­стил из рук оглобли, и они брякнулись оземь. Мать собрала корзинки, большие и малые, тяжелые от налипшей грязи мешки, укладывает все это в телегу, чтобы после завтрака не тянуть и сразу же ехать в поле — копать картошку.

— Беги, Хомочка, веди коня,— говорит он сыну.

***

— Коня! коня! коня! — кричат где-то... Хомка слышит сквозь сон, а проснуться нет сил.

Снится ему это, конечно, снится... Все тише шепчут листочки лозы: «Проснись, проснись!..» Нет надежды — мальчик спит как убитый. А пора бы, пора бы выспаться.

Монотонно звенит над ухом овод. Снует над Хомкой пестрая бабочка, прядя в воздухе невидимую основу.

***

И уже снится ему, снится, будто валит хлопьями снег и стонет метель. Зима. На улицу высыпали гурьбой ребята-школьники с котомками через плечо. Городчане затеяли игру в снежки. Хомка без шуму, но упрямо воюет за своих, асмоловских... Прижали их городчане. Хомка застрял в глубоком сугробе, провалился по пояс и тонет все глубже, глубже... А один городчанин не унимается, продолжает швырять в него крепкими, тугими снежками. «За что? — сквозь слезы и так тихо, что даже не слышит себя, спрашивает Хомка.— За что?» И глубокая, приводящая в отчаяние обида терзает сердце...

***

Над ним стоит хозяин и бьет со злостью черенком грабель разомлевшее, истомленное, заспанное тело.

— За что?! — испуганно кричит Хомка, пробуя защититься выставленными руками. Он еще не проснулся, но уже вскочил на ноги, смекает.— Дяденька, не буду больше! Родненький, не буду! Больно!..— рыдает бедный Хомка.

— Еще спрашиваешь, за что! Вот я тебе сгоню сон! У, негодник! Лентяй, батрацкая натура! Вот я тебе покажу — спать!..



II

И день — как день... Позавтракали. Потом пошли разбивать утреннее и ворошить вчерашнее сено. Обедали. Потом нагребли три воза сухого на болоте, а вику скатали в кучки. Воротились домой. Хомка отнес бабам на жнивье кувшин студеной воды, а хозяин остался раскладывать под овином и подметать гумно. Боялись, как бы туча не облегла небо, поэтому схватили по куску хлеба и пучку луку, лошадей в оглобли — и загремели, затарахтели, закрутили пыль столбом по дороге в поле, по снопы.

И день — как день... Но Хомочка старается вовсю пока­зать себя на работе, угодить хозяину, чтобы тот забыл о его сне и что опоздал с ночного.

А еще они поили лошадей у колодца, на обратном пути, но не из желоба, а прямо из ведра, и что осталось в ведре, то каждый выплеснул под брюхо своей лошади.

Еще было вот что. Один сорванец увязался было за Хомкой, сел верхом на жердь, ухватился за нахлестку, чтобы не упасть,— и давай перебирать ногами, воображая, будто едет на «ли-са-пе-те». Ну, Хомка пригрозил ему кнутом, и озорник поплелся к своей хате и лукаво заглядывал по пути в чужой сад и огород — есть ли кто в будке или нет.

У колодца после них еще долго качался противовес. Его ловила девочка с чужого поля, ловила поднятой над голо­вой худенькой, смуглой от загара правой рукой, а левой вытирала со лба и глаз детский пот, живо и грациозно наклоняя русую головку набок. Красивая девочка! Носик круглый, глазенки серые. И вышитое крестом оплечье на рубашонке... Поймала! Закрепила серьгу, чтобы ведро не оборвалось, опускает его вместе с противовесом — и тянет холодную-холодную воду... Сперва пьет сама, жад­но припав к ведру пересохшими губами, и только после этого цедит в круглую дубовую баклагу. Трудно наливать одной. Облилась вся, домотканую юбку замочила!..

И стыдливо озирается по сторонам, не пройдет ли мимо парень из этой, чужой деревни, будто ему только она и на уме, эта пигалица... Мировые посредники и старосветские землемеры, видите ли, нарезая крестьянам от помещиков землю, сделали так, чтобы летом девочка бегала по во­ду со своего поля к чужому колодцу,— до своего ведь далеко.

И еще встреча. С поля возвращаются чьи-то дети, мальчик и девочка, несут подвешенные на палке порожние обеденные «спарыши» — спаренные глиняные судки. Ссо­рятся: пошто заплутали в жите и заигрались на некоше­ном лугу,— ведь свиньям еще не насечено, и телушку, уходя с обедом, забыли выпустить из хлева на отаву и при­вязать к колку, чтобы не сорвалась оттуда в капусту, пото­му что может поломать и выдернуть все кочаны. И мучает­ся теперь телушка в хлеву...

И вроде бы далеко еще до вечера.

Но пройдет немного времени — и солнышко обронит над лесом косые лучи заката из красивого, но тревожного, алого света. Легкие, светлые тучки сплывутся в большие, окаймленные багрянцем, серебристые облака. Тихое, спо­койное, ровное пламя осветит закат, и лягут прохладные тени. На дороге уляжется пыль. Куры заберутся на шестки и доски под стрехой, где тепло.

И вот уже бежит с поля чей-то пес, обогнав косарей и жниц; протиснется сквозь щель неплотно прикрытой двери в хату — прямо к ушату с пойлом для свиней, в ко­тором плавают хлебные корки. Эх, не до конца ты поэт, милый пес! День-деньской пропадал в поле, в лесу, на сено­косе, радовался красоте природы и вольной собачьей жизни. А теперь вот, забыв обо всем и подтянув живот, все равно что борзая, и выискиваешь в грязном ушате для свиней хлебные корки, по самые глаза смочив и измазав умную свою морду...

ЯРМАРОЧНЫЕ СОБЛАЗНЫ

I

В тени, под навесом, возле дровяника еще не рас­таял холодок июльского утра. Но вверху, у самого конька над сенным сараем, уже струит живое серебро нагретый воздух, обещая жаркий день желающим побывать на яр­марке в Лугвеневе. Серебро дрожит в воздухе, трепещет, постепенно исчезая из поля зрения, и вот его уже нет... вокруг синее небо, огромное, теплое, голубое — будто цве­тение льна.

У стены под хатой, на самом солнцепеке, поближе к праздничному блинному запаху, который так приятно щекочет нос из открытых настежь дверей, развалилась кудлатая Куцая. Припекает довольно сильно. Назойливые мухи липнут к собаке, как осы, норовя облепить изъеден­ное язвами ухо. Солнышко разморило лентяйку, и она прямо-таки через силу шевелит лохматым, что колтун, хвостом, и только когда становится совсем невтерпеж, прячет рас­царапанное до крови ухо в лапу. С терпеливым невмеша­тельством во все обычные и необычные людские дела, ослепленная сиянием выставленных на крыльцо Петроковых сапог, Куцая жмурит глаза: довел сапоги Хомка до такого блеска, что в них можно смотреться, как в зеркало.