Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 40 из 56



Особенно стало мне тоскливо, когда проезжали мимо Жебраковки.

Впервые увидел я эту деревню, откуда ведет начало мой род, кучку убогих серых хат и дырявых хлевушков, притулившихся так-сяк у заброшенной дороги, в диком, унылом поле, поникших в безысходном горе среди болот и лесов…

Возница, еврейский мальчик из Брудянишек, вез меня на высокой, костистой, долговязой кляче, такой худой и несчастной, что я просто удивлялся, как она еще не угодила на нашу виленскую фабрику по переработке утиля — на мыло, костяную муку и консервы.

Ехали мы по смерзшимся комьям грязи. Ковыляла она, эта кляча, что сонная. Ехали долго, окоченели, особенно возница в своей дырявой, старой свитке с обтрепанными рукавами. Раз семь или больше он напоминал мне, что без надбавки против условленной платы мне от него не отделаться. Я столько же раз или больше отвечал ему, что дам надбавку, дам же, ну, дам… И пытался заговорить с ним о том, ради чего сюда приехал.

Напрасно!

Кроме надбавки, ничто в мире, кажется, не интересовало его. Он шмыгал носом, причмокивал языком, понукал клячу, тряс лохмотьями и молчал.

И мне захотелось скорее, скорее домой, в Вильно.

ІХ

ОТКРЫТИЕ СОВЕТА

Приехал в Вильно — выборы в Совет уже прошли. Отец похвастался: его тоже выбрали членом Совета. Спрашиваю:

— Когда же открытие?

— Э, — говорит, — опоздал ты! Вчера открыли нелегально, в какой-то бундовской столовке.

— Разве ты не ходил?

— Нет, времени не было.

Спрашиваю:

— Какие же результаты выборов?

Он морщится, тянет с ответом.

— Толку, — говорит, — от этого Совета не будет…

— Почему?

— Ваших много прошло. Человек тридцать, а может, и больше.

Я приехал поздно вечером. Подкрепился хлебом с салом, что привез из деревни, и лег спать. Несмотря на досадный разговор с отцом, настроение у меня былоЯ неплохое: тридцать человек — это немало.

Утром отправился на Воронью. Там узнал, что окончательные данные о результатах выборов еще не собраны, но коммунистов в Совет прошло не тридцать, как сказал мне отец, а по меньшей мере человек семьдесят.

Что же до открытия Совета, то товарищ Якшевич сказал мне, что компартия не считает вчерашнее полулегальное собрание, созванное в какой-то захудалой столовке бундовцами, законным. Торжественное открытие Совета назначено на завтра, 15 декабря, в воскресенье, когда большинство рабочих всех национальностей свободно от работы.

Заседание Совета должно было состояться в самом лучшем в городе Месском зале, на Остробрамской улице (в нем я был на хадецком митинге). Сейчас, через солдатенрат Десятой немецкой армии, идут переговоры с высшим германским командованием. В случае отказа коммунисты ответят немцам организацией всеобщей забастовки.

От Якшевича я пошел к Рому, сделал ему подробный отчет. Неожиданно для меня товарищ Ром, правда, осторожно, сдержанно, похвалил отчет. Его похвала меня окрылила, я вырос в собственных глазах. Мне уже казалось, что мы все сможем, с любым делом справимся и если я опять поеду с таким же поручением, то выполню его в сто раз лучше и умнее.

На другой день, 15 декабря 1918 года, мы с Юзей пошли на Воронью, в клубную столовку. И сегодня я недолго раздумывал перед доской с меню… Да и столовка наша ради такого дня подтянулась.

Мы взяли по тарелке супу, по тарелочке винегрета и по сто пятьдесят граммов хлеба. Суп был из костей, с картошкой и крупой, вкусный и вполне питательный. Винегрет — из красной свеклы, нарезанной дольками картошки, морковки, с лучком, заправленный подсолнечным маслом, тепленький, подогретый. Хлеб — хороший, действительно из ржаной муки, хороший хлеб. Поели ого как! Задержались немного, подумали — и взяли еще по порции пшенной каши с молоком. Наелись до отвала и — где наша не пропадала! — купили бутылочку ситро, которое выпили с наслаждением…

Пообедав, пришли домой. Юзиного отца не было — ушел в деревню купить по сходной цене картошки, а мой был дома и ждал нас — принес из своей меньшевистской столовки несколько таблеток сахарина. Юзя вскипятила на лучинках чайничек, и мы сели втроем пить чай.

Юзя стеснялась положить в стакан целую таблетку, хотя и любила сладенькое, отец же, как всегда, галантно угощал ее. А я положил себе в стакан сразу две таблетки, распивал его сахарин и спорил с ним куда удачнее, чем когда-либо раньше. Что значит чувствовать в такой торжественный день свою силу и быть в хорошем настроении.

Отец, конечно, петушился, но прежнего задора в нем как не бывало…



Юзя в спор не вмешивалась и лишь молча слушала.

Ей тогда было все равно: большевики, меньшевики…

* * *

Дни в это время года короткие. Пока то да се, уже темнеет. Но сегодня день тянулся для меня невыносимо долго, я не мог дождаться вечера.

Наконец Юзя пошла мыть чашки, и я стал собираться на демонстрацию. Спрашиваю папулю:

— Идешь?

— Потом, — говорит. — Подойду к открытию, а на демонстрации ходить — не мои годы. — И поглядывает на Юзю: не скажет ли она, что он еще хоть куда. Она не догадалась, ничего не сказала.

Вышел я — погода отличная, подморозило, летает? легкий снежок. По главным улицам со всех концов города на Остробрамскую хлынули рабочие колонны с красными флагами. Играют оркестры.

Вот идет союз портных.

Подхожу к Вячеславу Кобаку.

— Ну, — обращаюсь к нему, — здорово, портняжий депутат! Поздравляю!

Он, как всегда, веселый, разрумянившийся, красивый. Не парень, а картинка! Говорит: немцы пытались было разогнать их, но скоро отвязались. Во-первых, дали им дружный отпор, а во-вторых, они сами увидели, что сегодня весь рабочий Вильно вышел на улицу.

Вместе с Кобаком, в колонне портных, я вернулся на Остробрамскую, и там, как раз напротив низеньких окон нашей «квартиры» в подвале, мы остановились и основательно застряли, дальше не пройти — так многолюдно… Все запружено!

Но порядок отменный. Стоят, разговаривают, курят, ждут открытия Совета. На балкон вот-вот должны выйти ораторы — отвечать на приветствия. Оркестры играют попеременно.

У самых дверей в зал встречаю Туркевича.

— Поздравляю, братец, поздравляю! — говорит, а сам добродушно смеется от радостного возбуждения. Он уже был в зале, куда-то сбегал, теперь возвращается обратно — он ведь тоже депутат. Говорит, заседание сейчас откроется, депутаты все в сборе.

Вместе с ним я вошел в зал. Светло, прибрано, многолюдно…

— Раковский украшал, — говорит мне Туркевич. — Вот он расхаживает, наш хозяин.

А товарищ Раковский (сторож клуба на Вороньей) в самом деле похаживает, задрав голову, смотрит, все ли в порядке, и сам любуется своей работой.

— Хорошо? — спрашивает он меня.

Я не знаю, что «хорошо»: дела наши хороши или зал хорошо убран. Но переспрашивать не собираюсь.

— Хорошо, очень хорошо, дядя Раковский! Очень!

Он доволен, улыбается. Снова задирает голову и обводит взглядом весь зал.

А зал залит электричеством, затянут кумачом. Масса плакатов с лозунгами. Лозунг: «Вся власть — Советам!» — повторен на всех местных языках, даже на немецком. Возле рампы два больших, в натуральную величину, портрета: с одной стороны Карл Маркс, с другой — Фридрих Энгельс.

Настроение у всех приподнятое. Шумные разговоры, дружеские встречи, товарищеские приветствия, радостные возгласы… Сейчас открытие. Я забираюсь на хоры.

* * *

После заседания фракций выяснилось, что в Совет избрано более двухсот депутатов, в числе их девяносто шесть коммунистов и несколько сочувствующих им. Из других партий больше голосов собрал Бунд. Потом шли социал-демократы Литвы, эсеры, социал-демократы-интернационалисты, литовские народники, паалей-ционисты.

Сразу же разгорается бой за места в президиуме. Совершенно неожиданно для меня, комфракция не соглашается допустить в президиум представителей других партии, кроме Бунда и социал-демократов-интернационалистов…