Страница 36 из 56
Листовки, выпускаемые на немецком языке, печатались в виленских типографиях. Товарищи, хорошо знавшие немецкий язык, рассказывали мне, что листовки пестрели множеством ошибок, часто смешных.
Дело в том, что текст набирали, как правило, рабочие-евреи. Хотя они и говорили по-немецки, но язык знали плохо, поэтому все переиначивали на еврейский лад. Они же сами правили и корректуру…
Но все это пустяки. Возможно, кто-то из немцев и смеялся, читая наши прокламации, — но ведь читали! Работа шла, прокламации распространялись хорошо — только печатай и умело распространяй.
Рабочие говорили немецким солдатам:
— Когда же, наконец, вы поступите так, как поступиои русские солдаты?
Теперь уже можно было это говорить, не рискуя очутиться в тюрьме. Хотя — случалось всякое…
Немецкая революция набухала. И все же никто из нас не ждал такого быстрого разворота событий. Не ждал потому, должно быть, что за время оккупации слишком уж уверовали в силу немецкой палочной дисциплины и тупости немецкого патриотизма.
Поэтому для всех нас было большой неожиданном радостью услышать в конце октября, ровно через год посла Октября в России, что в Вене и в Берлине состоялись массовые демонстрации.
Потом краем уха услышали, что Турция пошла на перемирие с Антантой. Потом пронесся слух, будто Германия хочет во что бы то ни стало заключить мир.
— Ну, скоро конец нашим бедам! — говорили в Вильно.
Я в эти дни болел испанкой. Работал уже не в Вильно, а в деревне недалеко от Евья, километрах в тридцати пяти от Вильно, на лесопильне Гровбарда. Там же работал и Typкевич. Он был как бы механиком, а я у него — как бы помощником. Все он тянул меня в гору.
В Вильно я приехал простуженный и две недели валялся в постели с очень тяжелой формой испанки. Одну ночь меня так схватило, что думал — помираю… Но потом быстро пошло на поправку, и я даже стал выходить на улицу.
Революция в Германии началась 9 ноября. Весть о ней долетела до Вильно на следующий же день, 10 ноября, — кажется, в воскресенье, помню, день был нерабочий.
Отец пришел с улицы и говорит:
— В городе демонстрация! Переворот в Берлине!
Чтобы скрыть от него свою радость, я нарочно холодно, со скрытым злорадством сказал:
— Ну?! Кто-то, помнится, не верил, посмеивался… А вот и германская революция!
Он полез было спорить, но я тем же наигранным тоном дал ему понять, что спорить нам не о чем, оделся — и на улицу.
Мне было зябко после перенесенной болезни, однако гулял долго, совсем позабыв об испанке.
По улицам шли рабочие с красными флагами и смело кричали:
— Долой оккупацию!
К ним стали присоединяться немецкие солдаты. Они тоже смело кричали:
— Да здравствует революция!
Между прочим, встретил я рыжего Рудольфа. На груди у него была красная ленточка. И когда я не без умысла спросил у него: «Что тут происходит?» — он, тоже не без умысла, громко закричал мне по-польски:
— Кайзера нема! Революция! Гох! — и поднял кулаки.
Ну, уж если так — значит, революция.
Немецкие части собрались на Лукишской площади, где в здании окружного, при русских, суда помещалась немецкая комендатура. От солдатни не пробиться. Многие нацепили на штыки самодельные красные флажки, ленточки кумача. У многих на груди красные розетки. На всех лицах — радость…
В глубине площади, перед строем, куда я не пробился, что-то читали, что-то объявляли. Слышались дружные радостные выкрики. В толпе тоже кричали. Бросали вверх шапки и ловко ловили их, когда они летели вниз.
А над площадью кружил аэроплан. Он громко затарахтел, зарокотал и стал снижаться над зданием комендатуры. Все задрали головы. Аэроплан пролетел совсем близко от красно-бело-черного национального кайзеровского флага с большим черным орлом, который висел на высоченной мачте на крыше. Все смотрят… Летчик пытается сорвать флаг.
После нескольких кругов ему удается наконец сдернуть полотнище; шест качнулся и чуть было не упал на крышу. Все кричат:
— Гох! Виват! Браво! Ура!
Но аэроплан от толчка потерял равновесие, стал переваливаться с боку на бок, круто пошел вниз и запрыгал на горушке позади комендатуры, у самого обрыва. Хорошо, что хоть летчик не разбился.
Ликование длилось часа три…
Разошлись — и словно ничего не было, снова все на своем месте…
Тем не менее очень скоро были избраны солдатенраты — немецкие солдатские советы. Но вначале во многие из них пролезли и первое время руководили ими, главным образом, лейтенанты и унтер-офицеры, верные своему свергнутому кайзеру.
Политические заключенные освобождены не были. Анна Дробович, например, и после германского переворота все еще сидела в тюрьме, — в городе Тельшеве, кажется.
Однажды Ром и Якшевич, идя по улице в Вильно, совсем случайно заметили, как ее вели под охраной в тюрьму на Лукишки, — очевидно, перевозили из Тельгева. Чтобы вырвать ее из рук оккупантов, они приложили много сил и потратили немало времени. Только после долгих и настойчивых стараний перед виленским солдатенратом ее удалось освободить из тюрьмы.
V
«НЫНЧЕ, БРАТЬЯ, МЫ — ГРАНИТ!»!
Цяпер, брацця, мы з граніту,
Душа наша — з дынаміту…
Тётка
Поправившись после испанки, я стал готовиться к возвращению на лесопильню. А тут приехал на один день Туркевич и зашел к нам узнать, что со мной.
Со мной все в порядке, могу ехать. Решили завтра же вместе отправляться.
Накануне отъезда сходили на Воронью. Туркевич получил у товарища Рома инструкции. Запаслись литературой.
Мы и раньше брали на Вороньей литературу и распространяли как могли. Литературы было много, на разных языках: на русском, польском, литовском, еврейском, немецком. Туркевич всегда поражался:
— Откуда только берут?!.
Лишь на белорусском языке коммунистической литературы тогда не было, и это его огорчало.
— Ну, ничего! Будет, браток, со временем будет и на белорусском! — утешал он меня.
Товарищ Ром поручил Туркевичу совершить революцию на лесопильне, организоваться и не дать немцам вывезти материал.
Приехали мы вечером, а утром Туркевич собрал рабочих лесопильни и крестьян-возчиков и объявил им категорически:
— Больше не работаем! Разбирайте доски!
Лесопильня принадлежала варшавской фирме Гровбарда. Рабочие все из Варшавы. Они тут же побросали работу и стали собираться ехать домой. А крестьяне, недолго думая, давай развозить доски по своим дворам.
Покончив с этим делом, Туркевич направился организовывать местные Советы по окрестным деревням. Меня он взял с собой. Сперва, правда, посылал меня одного, но я сказал, что денька два-три хотел бы походить с ним и поучиться. Он согласился…
И вот проводим мы митинг в деревне Александришки…
А тем временем на лесопильню приехал господин Энгельман, уполномоченный фирмы. Смотрит: завод не работает, рабочие сидят сложа руки, досок нет — все разобрали…
— Где механик Туркевич?
— Пошел на село революцию делать, — отвечают ему.
Он — к немцам. Немедленно последовал приказ: выловить большевика Туркевича, а заодно и его помощника. Пришли полицианты в Александришки…
А там у нас митинг в самом разгаре. Хата полна людей. Душно, тесно, накурено. Туркевич речь держит. Я сижу с карандашом.
Речи он произносил прекрасно. И революционные стихи вставлял в речь, чаще всего — белорусские, и читал их, как артист.
Руки все время в движении, то он их скрещивает, то разнимает, стучит кулаком в худую грудь. Голос громкий, чистый. И только добрался он до кульминационного момента:
Цяпер, брацця, мы з граніту,
Душа наша — з дынаміту,
Рука моцна, грудзь акута,—