Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 47 из 60

Сегодня он нес Федору раскаяние, а донес только слезы и озлобление.

— Ты пьян, Павло. Проспись, тогда и закончим разговор.

— Я пьян. Ой, как я пьян!.. Это ты напоил меня. Я был трезвым, пока ты не приехал. Она... она... — Глаза его налились кровью, из горла вырвался хрип. — Вот пойду... — и поднял над головой тяжелый, запачканный кулак.

— И поступишь как дурень. Себе во вред...

— А-а, дурень! Ты — умник. Ишь, зацепило, ишь...

Федору жаль Павла. И тяжел, неприятен этот разговор. А что ему сказать? И он отвернулся к стене.

— Не хочешь разговаривать? Ну, так знай же!.. — И Павло за дверь понес свою угрозу.

...Павло вспомнил на похмелье этот разговор, свои слезы и снова едва не заплакал от досады, отвращения к самому себе. Но извиняться не пошел.

И поплыли для него тяжелые, беспросветные дни и на работе и дома.

Доискивался своей вины на работе — и не находил ее. Ему на районной партийной конференции поставили на вид и масло, и округление цифр, и закупку коров у колхозников. Влетело и за Реву. Рева уже ходил с вилами в бригаду, вывозил навоз в поле. Но Павлу не жаль его: плутовал немало. А за что опозорили его самого? Разве он хотел плохого? Разве он шкурник или лодырь? Или не выполнял директив, полученных сверху? Он же только и жил по директивам. Сложенные в ровненькие столбцы — кирпичики, они заполнили все шкафы в его кабинете, и почти все он выполнил.

Нет, он просто не сумел выковать себе счастье.

Шел в колхоз, а хотелось вернуться домой, шел домой, а хотелось бежать на работу. Сбежать от самого себя, от собственной злобы. Теперь уже Марина не отзывалась на его колючки, молчала. И Павло понимал, что делает этим себе еще хуже, а сдержаться не может. Надо бы остановиться, сломить что-то в собственной душе, сломать в Марининой. И, возможно, отодвинулась бы катастрофа. Так нет!

Неприязнь росла с каждым днем, и их жизнь с Мариной бежала к той последней черте, за которой только отчаяние, ненависть и слезы.

Павло боялся не только потерять Марину, но и нарушить то размеренное, что сложилось годами и что называют домашним уютом. Ну что он будет делать? Жениться вторично поздно. И, наверное, не стоит. А дочка?.. Валя... С Мариной дальше они жить не смогут. Они оба словно незнакомые путники в гололедицу. Скользят по льду, но не подают друг другу руки. Он, пожалуй, еще может попросить ее, чтобы протянула ему руку. Чтобы потом идти по ее милости? Нет, он пойдет один, у него хватит силы!

И вот однажды, вернувшись домой, еще с порога начал упрекать жену в несуществующих грехах. Она терпеливо молчала, и тогда он закричал:

— Ну что ты без меня?.. Я тебя из грязи вывел... Думал... А ты и сейчас такая...

— Павло! — с горячностью крикнула Марина.

— А!.. Теперь Павло!..

И он, не помня себя от злобы, грохнул топором по буфету. Тот зашатался, как пьяный. Жалобно зазвенели рюмки, чашки, посыпались осколками под ноги. Павло на минуту протрезвел, понял, что ломает не буфет, а нечто большее, но тут же глаза его снова затянулись пеленой гнева. Он бросил топор и, хлопнув дверью, ушел.

Павло не ночевал дома две ночи. Да и помнил ли он, какие это были ночи? Они растаяли в густом табачном дыму, в хмельном угаре.

А когда на третий день вернулся, в доме было пусто. Как будто все на месте, и вместе с тем пустота, она спеленала его, выползла из углов, прошептала что-то холодное, страшное. В шкафу только его костюмы и сорочки. На том месте, где на стене висел большой портрет Марины в вырезанной дедом и рамке, белело пятно.

Ну что делать Федору со своим сердцем? И печаль и радость сплелись в нем. Отчего же эта радость? Оттого, что за окном сладко похрустывает спросонок молодыми косточками морозное утро? Оттого, что кружит веселая метелица? Или от упругой знакомой походки за дверью? А может, и оттого, что растаяли, исчезли желтые круги перед глазами?

— Растаяли? Что ты сейчас видишь?

Хочется сказать: «Вижу твои глаза», — но он гасит в себе это желание.



— Смотри на таблицу, сюда. Какие это цифры?

— Тысячи, миллионы, миллиарды...

«Ох, наверное, лучше бы мне не видеть ничего...»

Звенит над Голубой долиной весна. Она там, вверху, и здесь, под снегом. Журавлиным кличем, первым движением зернышка в земле, нежным пением ручья. Они оба слышат это пение: и Федор и Марина. И яблоня слышит. Она услышала первой: «Не верите? Смотрите!» — протянула под окном влажную, с набрякшими почками ветку.

Федор срывает тугую почку, бросает в рот. Терпкая, пахнет весной. Он смотрит вверх, откуда из синего вечернего марева долетает тревожное «курлы». Их не видно сейчас, этих вестников весны, но их слышно. Они летят строить гнезда.

Над головой Федора — бездна вселенной, что от века манит человеческую мысль. Но сегодня она для него просто мягкое весеннее небо, уже пробудившеея от холодного сна. Пробудилось, вздохнуло глубоко и рассыпало в темную пелену блестящие бусинки. Они собирают их вдвоем, собирают и радуются. Оба ждут весны.

— Что это вы?

— Что? — Он смотрел на санитарку странным, невидящим взглядом.

Старенькая санитарка, тетка Килина, под этим взглядом отступила назад к дверям.

— Я... вы... Я сейчас...

— Что сейчас? — Он очнулся от своих грез, тряхнул головой.

— Ой, а я испугалась! Вы так странно глядели. Вот... Вы просили бумаги...

Только теперь заметил он, что бумажная салфеточка на тумбочке и сама тумбочка изрисованы рядами цифр, закорючками — формулами.

— Я сейчас сотру...

А сердце бьет, как колокол на сполох. Напрягает память и не может вспомнить тот момент, когда написал первую цифру. Что вызвало эти цифры? Что повело руку? Этот весенний солнечный луч? Или, может, какой-то другой луч?

Всю жизнь ты искал, думая о радости для многих и досаде для одной. Назло ей... А теперь увидел, что досады и не было бы. А была бы, наверное, величайшая радость. Когда ехал сюда, в Голубую долину, думал, что уже ничто не заставит его сердце заплакать или засмеяться. Прошло горение... Остался ленивый сон. Вез сюда горечь и усталость. Если бы он, — так казалось ему, — одержал победу, то с нею получил бы и счастливый покой.

А теперь Федор понял иное: победа тоже не пропуск в царство покоя, сна. Она — лишь мгновение жизни. А жизнь — вечное кипение, движение вперед. В них и в нежном трепете струны, что соединяет два сердца, — радость и счастье. Если хочешь еще пожить, борись, страдай и радуйся. Живи грядущим, настоящим, а не созерцанием того, что уже за плечами. Жизнь — в бою, а не в подсчете трофеев. Она кипит, она стучит в твое сердце.

Пенится за окном яблоневый сад в горячем цветении. На земле, на нежных лепестках играет солнце. Вместе с солнечным светом льется сверху серебряными ручьями песня жаворонка, манит, зовет туда, на зеленые просторы, под голубое небо.

Федор ощущает, будто та песня растет и у него в груди, наполняет его давно неизведанной радостью. Нет, он еще не перешел свое жизненное поле. Его ждут девчата на ферме, его ждут комсомольцы. Олекса говорил, что они хотят посоветоваться с ним. Интересно, сами это они или подсказал секретарь райкома? На память приходит разговор с секретарем в машине, когда возвращались из райкома. Надо разыскать те листочки, что дал секретарь.

Он разыщет их завтра. Завтра он выйдет из больницы.

Уйти, не сказав Марине того, о чем мечтал, что лелеял? Оно уже и не твое, оно живет само... Он пойдет к ней сейчас. Немедленно! Может, он и не скажет ничего, но увидеть ее должен.

Узенькая стежка вьется в молоденькой травке по больничному двору к флигельку, в котором живет Марина. Впервые ступает он на эту стежку... А что там, за нею? Чья-то злость, чьи-то пересуды? Собственные муки, упреки!..