Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 29 из 60

«Обое рябое... — мусолит мысль Степан Аксентьевич. — Только этот беспартийный, а тот билет красненький носит, прикрывается им. Чего сюда приехал? Небось натворил чего-нибудь там».

— Воров, расхитителей социалистической собственности хочешь под защиту взять! — подкладывает хворост Степан Аксентьевич.

— Мне тебя нечего защищать. — И Василь, закрыв Реву спиной, обращается только к Федору и Павлу. — Если бы в том принесенном с поля узелке заключалась вся беда! А то ведь люди не хотят работать, бегут от земли! Она утратила над ними силу. Я не про ту злую силу, про которую писали Кобылянская, Коцюбинский. А про любовь к земле. Скажите, это не страшно? Ведь это почти то же, что любовь к ребенку.

Впервые с такой болью прорвались у Василя слова. Значит, живое сидит в нем, стонет, просится наружу. Значит, можно его разбудить.

Тикали на стене часы, хлестал в стекло дождь. В плотное молчание пытался опять втиснуться Рева, но Федор и Василь отставили рюмки, встали из-за стола.

Видно, Павлова водка обожгла душу Федора. Она снова болела и ныла. Почему? Он не мог понять. Что-то ожило, проснулось в ней. Иной день протекал спокойно, но проходило время, и он опять, как птица перед бурей, начинал бунтовать, не находил себе места. Сердился, мучился, словно чайка, которую он принес с Удая. Ночь чайка проводила в сенях, возле уток. Федору ни разу не удалось застать ее спящей. Всю долгую осеннюю ночь — на одной ноге, все словно прислушивалась к чему-то и жалобно попискивала. Она, верно, была сторожем стаи чаек. Днем либо бродила по хате, либо дремала где-нибудь в углу. А то вдруг внезапно закричит, замечется, побежит, волоча по полу сломанные крылья.

Наверное, не поднять их уже чайке никогда. Не коснуться ей крылами воды, не высечь из тучи искр. Чего бунтует чайка? Не может без табуна? Ведь предназначено ей жить в белокрылой стае, А может, это боль жжет ее крылья? Потому что самому Федору после той ночи на Удае боль давала себя знать все больше и больше... Он не жаловался никому, не просил сочувствия. Порой гнев наполнял сердце Федора, но он не давал ему пролиться на кого-нибудь. Скрипел зубами, ощущая свою беспомощность, боролся с болезнью, как с живым существом. Это существо чаще всего отдавало ему день, а забирало ночь. И он метался, стонал во сне, разговаривал. Олекса спал крепко, не слышал ничего. А Одарка просыпалась каждую ночь, подолгу слушала, вытирая уголком одеяла слезы.

За эти несколько месяцев у Федора на окне собралось более десяти вырезанных из дерева фигурок. Среди них и фигурка солдата. Она чаще других привлекает взгляд Федора. Порой ему казалось, есть что-то в ней Миколино, а потом, приглядевшись, уверялся, что нет ничего. Значит, ему просто хотелось, чтобы было. Как в той песней «Та не змалювали любоi розмови». А может, не все правда и в этой песне. Есть на свете живые картины, живые скульптуры. Он сам не раз уносился воображением от полотна картины, смеялся с запорожцами, убегал по мостику от грозы, мерз в санях на сибирском тракте. Хорошо, что не забыл ты Миколу! Только таланта маловато у тебя. А как хотелось бы оживить в дереве черты друга! Сидит на коряге, тетрадь в руке. В зубах соломинка. И улыбка на губах чуть тлеет. И даже не улыбка это, а кротость и искренность мерцает и рдеет на устах Миколы. Ой, как, не хватает Федору сейчас этой улыбки!.. Они вдвоем несли один камень, вдвоем мечтали о большом открытии. Покорить расщепленный атом, заставить его не убивать, а помогать жить, вертеть турбины, освещать самые далекие углы. Но погиб Микола и забрал половину мечты. А оставшаяся половина оказалась слишком малой. Или, может, просто повседневная работа затушила этот порыв Федора? Он не умел работать с холодным сердцем. И его находки тоже многого стоят. Но поиски утомили. «Если не бросишь работу, болезнь сожрет твое сердце», — так сказал ему знакомый врач. Он больше никогда не развернет ватман, не поглядит в электронное стеклышко. Он должен забыть обо всем и тихо, покорно сказать: «Я уже забыл».

Степана Аксентьевича Реву не мучила совесть. Перед ним не очень криво и не очень прямо — именно так, как удобнее писать, — листочек бумаги. Чернильница тоже на ровненьком квадратном листочке, рядом с нею — политический словарь и очки. Степан Аксентьевич видит в очках плохо и поэтому надевает их только на собраниях, заседаниях и перед важными гостями.

Буквы выскакивают из-под Ревиного пера ровненькими, как будто нанизанными на длинные спицы.

«..А еще сообщаю, что вышеупомянутый Федор Лукьянович Кущ подбивает животноводов, чтобы они не брали высоких социалистических обязательств, не перенимали новых методов откормки как рогатого, так и безрогого скота, в чем находит наибольшую поддержку у своего брата Василия Лукьяновича Куща, беспартийного, бухгалтера колхоза «Веселый лан». Оба они элементы ненадежные, вредные — ревизионисты».



Степана Аксентьевича особенно радовало последнее слово. Он его несколько дней назад вычитал в газете и приберегал в блокнотике до случая. «..А еще вынужден сообщить, что тот же вышеупомянутый Федор Лукьянович Кущ — религиозный и хочет окурить религиозным опиумом честных колхозников. Во что вы, наверное, не поверите, но можете убедиться. Братья вдвоем вытесали и разукрасили крест и поставили на кладбище на могиле отца своего Лукьяна Трофимовича Куща. В союзе с новогребельским попом Федор копал возле церкви криницу, на той кринице и надпись сделана: «Сооружено священником Зиновием и рабом божиим Федором». И упомянутую церковь он тоже обновляет будто бы под музей, а на самом деле с религиозным умыслом. Прошу райком партии проверить все вышеупомянутые факты».

Степан Аксентьевич несколько минут морщил лоб, размышляя, как подписать бумажку. Когда-то он подписывался: «Правдолюб», а поскольку теперь анонимным писаниям не верят, он накрутил завиточков и расчеркнулся дважды. Правда, первый за виточек похож на «Т». Еше подумают — Турчин. А собственно... Они все равно будут спрашивать у Павла. Что ответит им Турчин? Что бы ни ответил...

Степан Аксентьевич аккуратно свернул листочек вдвое и вложил в конверт. Глаза его светились удовлетворением. Теперь можно и поужинать, и он потер, как после удачно завершенного дела, руки. Рева спокоен, он выполнил свой долг. Да, долг. Это ведь не поклеп. Степан Аксентьевич человек принципиальный и бескорыстный.

Размеренно стучали на стене старые часы. Синенькая, с облупленными крылышками синица покачивала над циферблатом в такт их тиканью маленькой головкой. За долгие годы она уже пригляделась к своему хозяину и не удивлялась. И все же освещенный лучами электрической лампочки глаз ее поблескивал любопытством.

Как мало нужно ума, чтобы причинить горе, и как много, чтобы сделать добро!..

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

И снова плачет за окном день. Небо заткано серым сукном, и едва можно угадать, где сейчас солнце. Оно отдало за лето земле все тепло и теперь катится над облаками, как остывший обод по двору кузницы. А без солнца и день тянется медленно и работа не спорится. Ласковое солнышко словно берет на себя половину работы. А дождь отнимает силу. И силу и веселье. А может, это тоска и уныние забирает их?

Вот так раздумывая, Олекса устало хлещет веником по сапогам. Но грязь затвердела, словно прикипела к ним. Скрипка швыряет веник, подходит к завалинке, у которой кудрявится зеленый барвинок. Шаркает по нему сапогами.

— Вы порвете стебли...

Оглянулся на знакомый голос. Она, Яринка. В красном свитере, плотно облегающем тонкий стан, в аккуратных хромовых сапожках. Сильная, упругая, чернобровая. Звенит ведром, стремительно гонит журавль; журавль скрипит, склоняется перед девушкой в низком поклоне.