Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 19 из 60

Павло, прислонившись к иконостасу, рассматривал церковь. Поздоровался с Федором за руку. Кто-то уже приоткрыл дверь, и желтый предвечерний свет лизал пыль на стенах. А под ногами — грязь; натекло через дырку в крыше. В восточном притворе, на сухом, — кучка женщин на коленях.

Глаза всех прикованы к стене. А оттуда — тоже четверо глаз. Одна пара под косматыми бровями. А другая... Глаза, эти глаза... Федор их уже видел. И лицо печальное, спокойное. Наверное, художник рисовал икону с чьего-то печального образа. С опечаленной казачки, не дождавшейся из похода мужа? С матери, которая не переставала ждать из далекой турецкой неволи сына? Тогда, когда он, увидел глаза впервые, не было лица. А теперь — видимо, от влажности, что принесли с собой дожди, — более поздняя краска, нанесенная сверху, облупилась, и из-под нее проглянуло кем-то давно нарисованное лицо. А может, и сам попишко отковырял верхний слой краски. Потому что не видно ее что-то под стенами.

Вот так же смотрели на Федора один лишь раз другие глаза. Как они похожи!

— Федор! — Павло наклонился, хотел взять его за локоть, но, уловив в глазах товарища странную мечтательность, отдернул руку.

«Кого он видит?» — подумал с тревогой.

— Ты словно молишься, — пошутил он.

— Ты когда-нибудь видел по-настоящему печальные женские глаза?

— А ты?

— Видел. — И больше не сказал ничего.

Зачем говорить Павлу, чьи глаза смотрят на него с холодной стены? Поймет ли?.. Еще воспримет как игру в сентиментальность.

Павло вздрогнул. О чем это он? Не про то ли прощанье вспоминает Кущ, о котором рассказывала ему Марина? А про что же еще?

Ревность захлестнула Павлово сердце, налила его злостью. Федор должен ее забыть. Не имеет права не забыть! И хоть сердце не владеет правом, Павлу в ту минуту казалось, что можно запретить, можно принудить. Ему вдруг захотелось швырнуть грязью в Федора, больно уколоть его словом. Но почему? За что? На миг вспыхнула мысль: «Это же ты сам придумываешь, придираешься к словам», — но мысль, захлестнутая злобой, угасла. И Павло тяжело направился к двери.

— Павло, подожди. — Федор будто пробудился от сна и догнал его уже на паперти: — Видел?

— Видел. А с воскресенья не увижу.

— Это как же?

— А так. В субботу строители из Межколхозстроя закончат работу на свинарнике. Они еще должны достраивать контору. А у нас кирпича нет...

— Так ты... Нет, ты шутишь! — Федор с каждым шагом отставал от Павла, изо всех сил нажимая на палки, но Турчин уже почти бежал с горы.

— Теперь и подавно. Хлопцы за один день разметут это святошеское гнездо.

— Да это же ценность огромная, музей! История... и кирпича тут не наковыряете. Видел, снаряд вырвал — ни один кирпичик не выпал. Только щебень. И разве она твоя?

— Моя. Она моя!.. — Павло рванул удилами жеребца.

— Ты готов похоронить историю. Так знай: я не дам! — Его слова заглушил сердитый грохот колес.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Их стежки почему-то пересеклись в вечернюю пору. Вечер спустился над селом безветренный, полный какой-то ленивой тишины. Он смягчил четкие контуры, выпустив на улицу усталые тени. Однако ту женщину, которая шла ему навстречу, Федор узнал издалека. Узнал, удивился и рассердился на себя. За то, что не забыл этой походки, этого взмаха руки, поправляющей платочек, за то, что не успел войти в свой двор и теперь не знал, куда деваться. Поздороваться или пройти молча?

Марина поздоровалась первой. Проронил скупое «добрывечер», хотел разминуться, но она заступила ему стежку вдоль тына. А на дороге справа — лужа.

—Почему не приходишь в больницу?

Ей хотелось расспросить, как живет, что делает, вспоминает ли ее когда-нибудь, оставил ли хоть одну ее фотографию, но разве он скажет...

Фотографии он все разорвал в клочки и выбросил еще в сорок первом году.

— У ваших была. Мишко заболел. Укол ему нужно сделать, а гамоглобулина нет. Коклюш и у него и у Щупакова малыша. Послали машину во город — вернулась. Дожди такие — на Гордееву гору не смогла въехать машина...

Для чего она рассказывает ему все это? Про Мишка он знает и сам.

Грудь ее дышит взволнованно, и взгляд неспокоен: то бросается к нему, то убегает прочь.

Сам он тоже испытывает смущение, какую-то скованность. Оттого ли, что когда-то он мог подолгу смотреть в эти глаза, что держал эти руки в своих?



Или, может?..

Тревожным было это молчание. Федор чувствовал неловкость еще и потому, что все еще не спросил, как поживают Маринины родители. А ведь они отчасти были и его родителями...

— Ольга Ивановна и Петро Юхимович как там? Отец на заводе?

— Нет. Он в этих краях партизанил, тут и остался. Выбрали после войны секретарем райкома. А сейчас — председателем райисполкома. Постарели оба...

Хотела добавить: «Тебя вспоминают», да спохватилась.

«Может, завтра заглянуть к Петру Юхимовичу? Зайти можно, а сказать, верно, будет нечего», — подумал.

О чем ему, собственно, еще говорить с Мариной?.. Подвинул палки на край стежки, и она отступила к тыну. На одно лишь мгновение ее лицо оказалось совсем близко от него. И все же не сдержался, заглянул в глаза. В ее глазах то ли какая-то задумчивость, то ли тяжелая печаль.

Федор откинул щеколду на калитке и вдруг остановился. Потоптался минуту, а потом крикнул вдогонку:

— Я завтра еду в город! Где гамоглобулин получать, в аптекоуправлении? Ты позвони, я зайду и возьму.

— На чем поедешь?

— Знакомый один хотел подкинуть «козликом».

— Так, может, кто-нибудь из наших...

— Там только одно место свободно. Позвони.

«Боится, что поеду с ним я».

— Ну, Олекса, что тебе привезти из города? — сказал, присаживаясь к столу, Федор.

— А вы в город? На чем?

— На лодке.

— Господи, это ж пятнадцать верст, — забеспокоилась Одарка. — Разве в колхозе лошадей нет? Попроси Павла...

Тревога мачехи — не наигранная, она беспокоится искренне. Поначалу, когда умер Лука, боялась: как станут жить?! Может, Федор захочет отобрать хату. Только пускай не надеется, ей тут не меньше половины принадлежит. Но Федор, видно, и не думал о хате. Даже большую часть пенсии, какую приносил ежемесячно почтальон, отдавал ей — на хозяйство, на еду.

— А я раненько выеду. Потихоньку, помаленьку. Вы приготовьте там что-нибудь на дорогу. — И, когда Одарка вышла в кладовую, сказал Олексе: — Поеду в райком. Расскажу им про церковь. Чтоб не разрушали ее. А с попом, думаю, справимся сами.

— Да мы его!.. — смял бумажку Олекса.

— Кто мы? Ты да я?

— Нет. Я и комсомольцы. Мы уже советовались. Вот увидите, войну ему...

Федор встал еще затемно. Рассвет, нагнав его уже на лугу, заспешил к речке, опередил его. Ночь убегала так быстро, что не успевала собирать за собой звезды, и они продолжали светить на бледном небосклоне.

Водная гладь — чистая, как личико младенца. На маленьком островке стоит, уставившись длинным носом в пространство, похожий на милиционера-регулировщика, аист: белая фуражка, черный пиджак, белые перчатки. Не шелохнутся высокие камыши, не покачнется ивняк. Только где-то попискивает в кустах куличок да прошмыгнет по кувшинкам легкая водяная курочка.

Плывет Федор, везет с собой и песню. Про речку-невеличку, про козака, что зовет к себе на совет «дивчиноньку».

А ему некого звать. Некому пожаловаться, не с кем погрустить..

Плывет Федор, и песня не отстает от него. На людях он стесняется петь: знает, нет у него голоса. А здесь... Камыш, он тоже безголосый, а шумит, когда ветру захочется. А Федор — когда сердцу.

Вот так и проплыли с песней все пятнадцать километров. Их районный городок жмется опрятными домишками с обеих сторон к Удаю, а дальше, в поле, пролегли только две длинные улицы. Федор сначала наведался в аптеку, взял лекарство, а уже оттуда пошел в райком. И райком и райисполком — в одном здании. Но секретарей райкома нет: оба выехали в села — жатва. Придется ему перемерить Удай еще раз. В коридоре остановился и долго стоял перед обитой дерматином дверью с дощечкой: «Председатель исполкома райсовета». А потом, осторожно приоткрыв дверь, вошел в приемную. Был рад, что вышла куда-то секретарша. Не нужно будет называть фамилию, ждать, пока она произнесет ее за той, второй, дверью. Хотелось самому... Разукрашенная головками гвоздей дверь открылась тихо, без скрипа. Седая голова со знакомыми, нависшими, как стреха, бровями, с носом, пересеченным шрамом и незнакомыми залысинами низко склонилась над столом, на котором лежал раскрытый блокнот. По блокноту бежало «вечное перо»; оно то и дело останавливалось, будто на отдых, рисовало большую точку и потом, словно бы отталкиваясь от нее, бежало дальше. Девятнадцать лет не видел Федор этой головы. В ту пору на ней еще не было глубоких залысин, буйной шапкой спадали на лоб пряди волос, которые ломали самые крепкие гребешки.