Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 64 из 66



— Простите, — решительно сказал он. — Простите, но я хочу спросить: лично вас и коменданта возил мой отец, Федор Грек. Вы не можете не помнить его, потому что возил он вас до самой акции. Куда он подевался?

Карпийович растерянно подняла на него глаза, казалось, она не понимала, о чем спрашивает ее этот широкоплечий, слегка сутулый мужчина, а может быть, оторопела: он напомнил ей другого человека и другие дни; или раздумывала, чем может грозить ей ее ответ. Все эти годы она только и знала, что отвечала на вопросы, сотни, тысячи вопросов, заданных ей из ночного мрака, возможных и невозможных, выкручивалась, нащупывала, пыталась не ошибиться. Прошлое гналось за нею, глядело на нее изо всех углов.

— Вам все равно, — не удержался Грек. — А мне… ведь это мой отец.

— Его, он… — пергаментные губы перебирали слова, она все еще боялась о чем-то проговориться, но мужчина, который стоял перед нею, был такой тяжелый, такой незыблемый, что ей показалось: он никогда не сойдет с ее дороги, если она не скажет правды. — Его расстреляли, — прошелестели сухие губы.

— За что?

— Он знал, что готовится акция. Немцы боялись, что он связан с подпольем. Возникло такое подозрение… Потом оно подтвердилось. И его… вызвали в комендатуру и там же… А ночью тело бросили в подвал, в школу.

Василь Федорович застыл, тяжкий, как гора, как камень над кручей, сцепив за спиной руки и еще сильней ссутулив плечи. Один из милиционеров тронул его его рукав, он почему-то кивнул и отступил с дороги. Вокруг Василя Федоровича создалось молчаливое кольцо людей, а он никого не замечал, смотрел в землю, думал о своем.

— Гляньте, а говорили, что его отец… — прорвалось у кого-то за его спиной, и на него цыкнули.

«Он там, с ними», — проговорил Василь Федорович мысленно, словно отдавал отцу последнее «прости».

Ратушный зашел к Дащенко, когда тот заканчивал разговор с председателем колхоза из села Сидоры, что за Десною. Дащенко прихлебывал из стакана крепкий, как деготь, чай, а председатель из Сидоров потел и краснел да утирался громадным платком. Видать, беседа была крепче чая.

Председатель вышел, а Ратушный побарабанил пальцами по столу:

— Я бы так не смог.

— Чего не смогли? — удивился Дащенко.

— Разговаривая с кем-то, пить чай. Или уж вдвоем, или…

— Ему еще чаю! — возмутился Дащенко. — Ему бы сыворотки месячной закваски. От него перегаром… Дыхнет — мухи падают. За то и отчитывал.

— Все равно некультурно.

— Ему та культура… — с досадой махнул рукой Борис Ларионович. — Вы сами не за такое позавчера объявили строгача Берестову?

— Объявил. Хотел даже из партии… И все-таки это не одно и то же. А вот у вас, я это замечаю не впервые, все-таки не хватает этой вот самой… теплоты.

— Я не в кочегары готовлюсь, — не стерпел Дащенко.

— А мы не котельню строим. Ее мы уже построили. Ну, не обижайтесь, — сказал он примирительно. — Еду в «Дружбу». Там начали копать картошку. И льны уже созрели. Не хотите со мной?

— Это… предложение?

— Товарищеское приглашение.

«Знаешь ведь все наперед, хочешь ткнуть меня носом», — подумал Дащенко.

— Я… одним словом, признаю и так. Можно мне завтра, отдельно? — посмотрел он на первого, но не заискивающе, хотя и признавал свою ошибку. — Похожу сам, посмотрю, подумаю.

— Может, это и правильней, — согласился Ратушный. — У каждого своя мудрость. Как и ошибки.



Как только Грек перешагнул порог своего кабинета и поздоровался с Ратушным, секретарша подала ему телеграмму. Грек прочитал, положил во внутренний карман пиджака. В его сухом, обветренном лице ничего не дрогнуло. Он ничего не сказал, а Иван Иванович не любил выведывать чужие тайны.

Они поехали на картофельное поле. Четыре комбайна шли один за другим, и пыль стояла такая, что издалека можно было подумать — бушует пожар. В этой завирюхе едва были заметны люди — трактористы и комбайнеры, — их можно было узнать по искоркам сигарет, которые тлели в зубах, видно, только пообедали и докуривали на ходу; автобус, который привозил обед, зеленел в конце борозд..

По серой пашне ходили с корзинами женщины, подбирая мелкую картошку, которая выпадала сквозь железные сетки, рядом с комбайном ползали тракторы с прицепами. Ратушный остановил на дороге один прицеп, который поворачивал в село.

— По скольку?

— По четыреста двадцать, хоть и мелкая, — блеснул зубами тракторист и включил скорость.

Василь Федорович молчал.

— Мелкая. И все же по четыреста двадцать, — сказал Ратушный. — А у ваших соседей самое большее по двести пятьдесят. — Помолчал и добавил: — Одним словом, вы снова на коне.

— Вы того коня знаете, — с отсутствующим видом сказал Грек.

— Знаю. А вот как пересадить на него других?

Василь Федорович пожал плечами. Это движение имело несколько значений: не все сразу, нужна крепкая база, риск, научная основа, новые методы руководства. Ратушный все это понимал и сам, из-за этого дальше и разговора не вел.

Комбайны сделали еще один круг, а когда разворачивались на дороге, один из них остановился. Молодой, крепкий комбайнер, согнувшись по-медвежьи, что-то дубасил стальным ломом.

Ратушный и Грек подошли к комбайну.

— Что это вы делаете? — спросил секретарь райкома.

— Железяка застряла, — не поднимая головы, ответил Володя Огиенко. — Тут их до черта.

— Откуда?

— Говорят, большие бои происходили. Уже сто раз землю перевернули, а железо до сих пор из нее прет.

Ратушный долго стоял, задумавшись.

— Железо до сих пор из нее прет, — повторил он и посмотрел на Грека. — Но мы его все-таки похороним окончательно. И оставим только память о великом и вечном. О подвигах… Да и о страданиях тоже. Чтобы помнили, какой ценой завоевано счастье. Вы… эту цену знаете сполна. Я рад, что имя вашего отца доброе и славное.

Володя взглянул на Грека и отвел глаза. Он бил ломом, но уже не видя куда. Вспоминал… Может, о том, как председатель рассердился на его интервью, а может, как тянул его на буксире в дождливую ночь, а может, про Лину, которая сказала, что окончательную правду ей поведал отец. Она тогда сидела перед ним, пришибленная и грустная, но и счастливая. «Прости, Володя! Я плохая… Плохая потому, что не доверилась сердцу… Что сбила с колеи твою жизнь. Ты хороший… Я знаю, простить нельзя. Но и жить вечно в обмане — тоже».

Володе наконец удалось выбить обломок. Он стал на мостик, и комбайн, заревев, двинулся с места.

Потом Ратушный с Греком ездили к силосной башне, потом — на тракторный стан, на льны, а под конец приехали на животноводческую ферму. Василь Федорович завел секретаря в старый коровник, где уже зажглись электрические лампочки и животноводы убирали коров на ночь. Гудел электромотор, старый, тысячи раз чиненный транспортер тянул навоз, он уже не справлялся, и то одна, то другая доярка прижимала его ногой, граблями наваливая солому. Коровник был какой-то особенно уютный: стены залатаны досками, дырки под крышей старательно законопачены, в нем стоял живой дух скотины, молока, зелени, и неторопливый рабочий ритм, который царил тут, невольно вызывал воспоминания далекого детства, когда корова, возвратившись с пастбища, жует, а в подойник чиркает молоко, и дети на завалинке по-особому прислушиваются к этой музыке, и их кружки заждались на лавочке возле крыльца.

— В понедельник будем ломать, — сказал Грек. И было видно, что ему жаль этого коровника, и своих воспоминаний, и еще чего-то, что уже знал только он один. — Эту ферму строили первой. Из битого кирпича. А вот… стоит до сих пор. Что ж… послезавтра всю группу коров переводим на комплекс.

Иван Иванович слушал его молча. Понимал все: и Греково настроение, и его печаль, и его надежды. А когда вышли на подворье, на широкую асфальтовую дорогу — главную трассу фермы, по обе стороны которой стояли бесчисленные строения, — словно в удивлении оглянувшись, сказал:

— Целый город построили! И правда жалко разрушать. Но ничего не поделаешь, время требует. На такой грани стоим. — Перевел взгляд вниз, на пруд, где в последних предзакатных лучах солнца из воды выходили лошади. — Красиво как. Люблю я коней.