Страница 63 из 66
Что-то такое или нечто подобное думал Валерий, остановившись у гробницы Тимура. Сегодня они просто так, без цели блуждали по улочкам города, где камень был стерт за века миллионами подошв, где воду выплескивают прямо на улицу, под ноги неугомонных детей и ленивых собак, где такси еле протискивается между домами, и не старинные строения, а сама машина кажется анахронизмом. Это иллюзия погони за Временем. Машина мчится в том же темпе, в каком мельтешит ослик и в каком старый узбек в сапогах с калошами дремлет на теплом камне возле ворот. Она не обгонит его, он ее. У машин и у их создателей от спешки начинаются перебои сердца и все то, что попадает в поле их зрения, не приносит радости. Потому что, нераспробованное, неосмысленное, — оно и исчезает неразгаданным. А они все несутся. К гробницам и от гробниц, все в том же темпе, чтобы объехать побольше, а для чего — никто не знает. Лучше они становятся от этого, добрей, мудрей? Кто знает… Медресе оседают вглубь веков, их откапывают, очищают от пыли, которую нанесло человечество к их порогу с молитвами, а машины несутся вдаль с той же скоростью, с какой старые медресе уходят в века…
Так вот раздумывал Валерий, блуждая по уличкам вечного города. А потом они вышли к Шохинзаде — пантеону Самарканда. Ступени вели вверх, а по обе стороны стояли гробницы — последние пристанища когда-то могущественных ханов, их жен, детей, любовниц, — удивительно совершенные по своей художественной сути, где гармония линий сливалась с гармонией литер и цифр, гармонией цвета, подчеркивала мудрость символов и заклятий. Клонило к вечеру, и посетителей не было. Они поднимались наверх вдвоем, поворачивали то налево, то направо, заходили в каменные ниши, где строго, по контрасту с роскошными куполами и стенами, белели или чернели каменные плиты или саркофаги. Ступени вели снизу наверх, в человеческой жизни все совершается наоборот, а уже это одно порождает грусть. Устав, они сели возле одной из гробниц на скамеечку. Во все века, по всей земле люди мастерят возле могил скамейки, чтобы посидеть и подумать возле вечного о преходящем, готовя и себя к вечности. Валерий и Лина устало молчали. Может, молчали потому, что мысль о вечном, для кого-то очень далекая, была с ними неотступно, они словно несли ее по ступеням наверх и потому боялись говорить, боялись спугнуть что-то, лежащее так близко, оно только казалось спящим, а на самом деле ждало подходящего момента, чтобы выпустить когти.
И вдруг они услышали голоса сзади. Звонкие, похожие на детские, они звучали в пустой гробнице, из которой Лина и Валерий только что вышли и в которой не было никого и ничего, кроме высокой надмогильной плиты.
Валерий поднялся и, прежде чем Лина успела ему помешать, шагнул в дверной проем. В склепе было пусто. Невысокая округлая стела, гладкие стены с премудрой резьбой из корана, могильная плита посередине. И — тишина.
— Может, тебе показалось?
— Но ведь и тебе показалось.
Им стало страшно. Они, наверно, приняли бы это за вещий знак судьбы, если бы в ту минуту над их головами снова не прозвучал чистый, как стеклянный, голос. Подняли головы и увидели почти скрытое карнизом ласточкино гнездо. Птицы устраивались на ночь, переговаривались. Чары развеялись, исчез страх, и в то же время стало жалко чего-то. Жалко тайны, несказанности, неразгаданности, которые должны же существовать в этом измеренном и рассчитанном мире, жалко мечты, неизвестности, без которых жизнь становится пресной. Человек стремится разгадать неведомое и одновременно хочет, чтобы оно существовало. «Если бы оно оставалось, — подумала Лина, — то можно было бы на что-нибудь надеяться, на какое-то чудо», — по крайней мере ей так показалось в тот миг. И вдруг вихрь обуял ее душу, и крутил, и кидал ее в бешенство, и она чувствовала такую злобу, даже жаром охватило лицо, злобу на целый мир… «Почему, почему — он?.. Что он такое сделал?.. За что?..»
Она оглянулась на Валерия и быстро пошла наверх. Тот отстал, изучая надписи у гробниц, но она не останавливалась. Пока не ступила на последнюю ступеньку — дальше идти было некуда. Перед нею белел последний склеп, слева и справа — ограда. С правой стороны, за оградой, виднелось кладбище. Сердце ее сжалось и стало маленьким и тяжелым. Без единого живого стебелька, только горбы сухой земли и столбики-памятники — кладбище испугало ее. «Неужели он останется здесь?» И, вскрикнув, она побежала вниз. Он перехватил ее, обнял, и они чуть не упали.
— Что ты? — спросил Валерий.
— Там… опять какая-то птица. Только большая, пролетела над самой головой, — нашлась она. — Пойдем вниз. Я не хочу больше тут… Пойдем! Прошу тебя! Очень прошу!
Он рассмеялся. Он успокаивал и утешал ее, как ребенка. Это мужское дело — успокаивать и утешать. А он уже был умудрен всем мужским опытом и способен защитить ее. Они спустились вниз и вышли на улицу почти веселыми. Был мягкий и прохладный (прямо чудо!) вечер, их ждало чаепитие в чайхане, и спектакль в театре, и уютная комната, где они будут вдвоем, где на столе — тарелка со сладким и душистым виноградом и бутылка вина.
В тот миг оба были счастливы. Только Лина подумала: «Надо дать телеграмму. Отец, наверно, переживает»…
В Широкой Печи судили полицаев, карателей. Хотя и большой там клуб, но и он не вместил всех, кто принес сюда свой гнев, свои слезы. Василь Федорович то сидел в зале, то, как пришитый, слонялся вокруг клуба, ему казалось, что здесь должно что-то проясниться, должна развеяться тайна, которая окутала горьким туманом память его отца. Полицаи были уже старые люди, один плотный, с толстой шеей и седым ежиком густых волос, другой длиннолицый, худой, с усталым выражением лица и сединой на висках. Они были покорными, тихими, почти со всем соглашались, боялись смотреть в зал и опускали головы. А когда-то, это помнил даже Василь Федорович, они гоняли на тачанках, набитых сеном и застланных домоткаными половиками, под которыми лежали винтовки, справляли немецкие и храмовые, престольные праздники, пили самогон и хватали на вечерках парней, запирая их в полиции, чтобы утром отправить в Германию, а с девчатами «гуляли» до утра. Одному из таких ухажеров девушка с хутора, Ивга, вогнала под ребра вилы-двойчатки, и ее расстреляли на месте. Правда, в своем селе полицаи несколько сдерживались: все-таки здесь их род и племя, и отцы обиженных завтра могли сказать отцам полицаев, что их сын бандит и собака, но когда полицаи выезжали на карательные акции, то становились страшными. Оба полицая из Широкой Печи проводили акцию в Сулаке. Ничего нового, кроме того, что уже знал Василь Федорович, они не сказали, но когда выступала свидетельница Карпийович, зубной врач из Нежатина, Василь Федорович насторожился. Галина Карпийович работала переводчицей у сулацкого коменданта, комендантская подстилка, лярва высокого пошиба, это для нее комендант велел выложить в саду бассейн, и сулацкие женщины ведрами носили туда воду, а переводчица с комендантом купались. В последние дни, как выяснилось теперь, немцы не доверяли никому, и когда комендант куда-нибудь выезжал, то брал с собой охрану. Карпийович только мельком упомянула об этом, и никто не обратил на это внимания, а Василю Федоровичу показалось, будто на него что-то падает. Только он помнил, кто был кучером у коменданта. Но как тяжело ни было Василю Федоровичу, как воспоминания ни распинали его, он понимал, что, наверно, только здесь можно узнать последнюю правду. Он не мог задавать вопросов свидетелям, не имел права, да еще вопросов, которые касались сути дела. Вот и ходил вокруг клуба, и эти вопросы роились у него в голове, он только боялся испугать ими бывшую переводчицу. И не случайно он очутился у дверей, когда она выходила. Толпа стояла стеной, толпа напирала, хотя она уже и отсидела свое, испуганно прижимала к груди руки и шла как по скользкому льду, а два милиционера — старшина и младший сержант, — гадливо искривив губы, плечами отстраняли людей, охраняя ее. Она ковыляла, маленькая, тусклая, как потрепанная бурями ворона, и неизвестно было, о чем она думает, почему шевелятся ее бескровные, с облинявшей помадой губы. Она шла, а Василь Федорович, видя, что уже нет времени, стал посреди асфальтовой дорожки, загородив ей путь.