Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 71 из 73



Из больницы Никифор вернулся только через две недели. Ни слова не говоря, стал собирать свои вещи.

— Ты куда? — вскинулась Молодая.

— Беру развод. Ухожу от тебя.

— Это еще почему? — ударилась в плач Петровна.

— Потому, что в разведку с тобой ходить нельзя, — ответил Никифор.

Пришлось всей деревней его уговаривать:

— Опомнись, Никифор. Двадцать лет душа в душу прожить, из-за какой-то ерунды расходиться.

— Разве ж это ерунда, ежели она меня в сумасшедший дом хотела упрятать, — упорствовал Никифор, продолжая собирать вещи.

Молодая чуть не на коленях ползала, прощения просила:

— Я ведь не со зла, Помочь тебе хотела. Никифорушка!

Всем миром кое-как уговорили старого.

На все вопросы, как ему там жилось, в больнице-то, Никифор не отвечал. И, лишь успокоясь, начал рассказывать:

— Ну, привезли меня на «скорой», все честь по чести, стали расспрашивать. За что, дескать, жена на тебя разозлилась? Я рассказываю: «Пришел с рыбалки, смотрю: одна щучка такая живенькая, ну, мне и захотелось поглядеть, как она, шельма, червяка захватывает. Выпустил щуку в корыто, наблюдаю. А она, хитрюга, вокруг крючка ходит, а червяка не берет». — «Понятно, говорят, завтра мы вас еще одному доктору покажем». Назавтра опять вопросы. Я опять рассказываю, как пришел с рыбалки, смотрю: щучка такая живенькая, мне и захотелось поглядеть, как она, шельма, червяка захватывает. «Ага, говорят, понятно, мы вас завтра еще одному доктору покажем».

Так и водили меня две недели по разным докторам, пока на одного не напали. «Ну и как, спрашивает, клюнула?» — «Да нет, отвечаю, «скорая помощь» помешала».

Рассмеялся он и отпустил меня с миром. Тоже, видать, рыбак попался…

А доить некому…

Утро над деревней вставало тихое, ясное. И вдруг в этой тишине стал возникать какой-то сплошной медленный гул. Впечатление такое, что летит огромный рой пчел. Или метеорит падает на землю. Падает, а упасть не может.

Старухи прислушиваются к этому гулу, горестно качают головами.

— Бедные, бедные коровушки.

— Опять, видать, сломалась механизация. — Вот и ревут — недоенные.

— Не одна, не две — тыща…

Наступает обед — рев не прекращается, а еще больше усиливается. Кажется, метеорит вот-вот врежется в землю.

— Ну, что у них там — души нету?

— Разве ж можно так издеваться над бедной скотиной?

Веселуху начинает лихорадить. Уже с самого утра в деревне было неспокойно, но неспокойствие это было тихим, затаенным, потому что еще теплилась надежда: исправят же в конце концов эту механику.

К обеду беспокойство переросло в тревогу, а к вечеру тревога достигла такого накала, что потребовала действия. И вот старухи забегали по деревне, гремя подойниками — собирались идти колхозу на подмогу. Их никто не просил об этом, но им было жалко коров, которые ни за что ни про что принимали такое мучение.

Через полчаса на дороге, ведущей к комплексу, запылила цепочка босых, растоптанных, но крепких старческих ног. Вышли все двенадцать старух, даже Антиллигентка Герасимовна. Правда, у этой не было в руках подойника — она уже давно, как перебралась на зиму в город, не держала коровы, поэтому подойник ее куда-то запропал. Но она все равно шла, так сказать «за канпанию», хоть старухи и подсмеивались над ней.

— А Антиллигентка-то наша небось забыла, откуда у коровы и молоко течет.

— Вместо сиськи за хвост схватится.

— Зато в городе пьет молочко заминированное.



— Не заминированное, а витаминизированное.

— То-то, глядим, ты синей своей кофты с того витаминизированного.

— Нет уж, из-под коровки молочко ни с каким не сравнить.

— Оттого раньше и дети здоровыми росли, что пили молоко не заминированное, а парное.

— Его пьешь и пить хочется.

— А доить, вишь ты, некому…

И вся катавасия…

Девяностосемилетний дед Андрей, обосновавшись в тени одногодка-дуба на толстом тракторном колесе, плетет корзину. Он весь день тут сидит — есть ли дело, нет ли, дед Андрей, как пограничник, всегда на посту. Сегодня дело есть: шестидесятилетняя внучка Степановна целый день вчера чуть не вплавь ползала по реке — с берега дед Андрей обрезает сам — нарезала ему лозы.

И хоть на дворе еще раннее утро, вокруг деда Андрея валяются уже три аккуратно сплетенные корзины.

— Дед Андрей, когда ж ты успел столько наработать?

— Не спалось что-то. Как проснулся с первыми петухами, так больше и не заснул. Помолчав, добавляет: — Сыны приснились. Не те, что на фронтах погибли, а что померли еще маленькими. С голодухи. Бывало, матерь им соски из клевера сделает, они и сосут. Парнятки были: Егор да Федор. Погибельный год стоял. Недород. Корова пала. За дровами в лес поехал, домой вертаюсь — тихо в избе. То плакали, гомонили, вдруг смолкли. Захожу, а они лежат рядком: матерь посередке, обапол Егор с Федором, титьки во рту. — Дед Андрей вздыхает: — Как вспомянул их, заснуть не смог. Жалко.

— Дед Андрей, а как же ты в ночи корзины плел, не видать ничего.

— Зачем видать? Это для глаз свет нужон, а руки и в темноте видят.

— На продажу плетешь? — спрашиваю.

— На продажу. Дома уже деваться от них некуда. Любую выбирай.

— А сколько стоит? — Я выбрала красивую корзину — желтую с красной каемкой.

— Корзинка — рупь.

— Дед Андрей, — говорю я, — не продавай так дешево. Нарезать лозы, да ошкурить, да вымочить, да покрасить, да сплести корзинку… Вон сколько работы! Уж самое малое — рубля по три.

— А не хочешь и уходи отсель! — взрывается дед Андрей. — Нашлась мне указчица!

Уходя, слышу вслед старческое ворчание:

— Захочу и по полтиннику пущу. Корзинка — полтинник, и вся катавасия!

Ива-арка

Мало людей в Веселухе, зато много деревьев. И над речкой, и вдоль улицы, и возле каждой избы шумят березы и липы, тополя и клены.

Но самое, пожалуй, примечательное — старая, дуплистая ива на въезде в деревню. Когда молода была, стройна, небось высоко стояла, а состарилась — согнулась дугой, образуя собой нечто вроде зеленой арки. И стоит эта арка при въезде в деревню как страж. Не всякого в Веселуху впустит. Человек идет — иди, особо если с доброй душой, а машина или трактор — стой. Не хочешь стоять — стороной объезжай.

Так и росла ива, прислонясь отяжелевшей головой к земле, словно задумалась о горькой доле своей. Думала, думала и как-то незаметно для самой себя проросла головой в землю, дала новые побеги. Взметнулись молодые ивочки в небо, зазеленели ярко, но и старая еще продолжала служить: пройдет корова под ней — почешется обкусанным оводом боком, человек случится — посидит в ее тени, отдохнет, а то петух взлетит, чтоб с высоты разнести по всей деревне свое разудалое «Ку-ка-ре-ку-уу!».

И вдруг старой ивы не стало.

Вышли веселухинцы поутру на улицу и не узнали своей деревни: все будто на месте, а чего-то и нет. Не хватает чего-то. Будто тело живет, а душу из него вынули. Только к полудню догадались, разглядели: ивы-арки нету. Спилил кто-то. Да так ровненько, под самый корень, что и пня не видать — трава скрыла. Раньше, когда старая ива стояла, вроде и не нужна она была, но вот нет ее, и деревня словно бы осиротела. Люди начали вспоминать, сколько же она лет жила, эта ива, и не могли вспомнить: она была старше всех в Веселухе. Этим и стала мотивировать Степановна, которая спилила иву: старая, дескать, что с нее взять? Польза какая? Ну, дала новые ростки, и хватит с нее — свое дело на земле сделала. Правда, Степановна начала оправдываться уже потом, когда ее поймали, как говорится, с поличным — следы от ивы привели к ней прямо во двор. Впрочем, не очень-то она и скрывала свое хищение. Когда снаружи с молчаливым укором собрались вокруг нее, Степановна в новой красной юбке вышла гордо из сеней и резонно заявила:

— Все, девки, скоро там будем.

— Мы-то скоро, — согласились старухи, — а она-то еще б пожила. У деревьев век длиннее.