Страница 69 из 73
— Людей нету, где их взять?
— Ну, председатель, — продолжает Степановна, — вышел из положения. Как утро, так снаряжает автобус в Жандурово, сажает поселковых женок — и на фабрику курей щипать.
— Они нащиплют. Коготки-то крашеные.
— А может, нам, бабы, взяться курей щипать? — предлагает Степановна. — Шурик говорил: за каждую общипанную курицу по полтиннику платят.
— Берись! — советует Ленивая Саша. — Деньги на тот свет с собой захватишь.
— Тут бы хоть со своим хозяйством управиться, — вздыхает Мавра.
— Ага, — тут же подхватывает Молодая, — я ночью сегодня проснулась: где мои руки? Нету рук. Как неживые. Хоть топором руби — не больно.
— А я сегодня страшный сон видела, — вступает в разговор баба Нюра. — Летит по небу бочка пузатая. Из бочки во все стороны стрелы огненные так и сыплются. Ну, думаю, неуж опять война?..
На этом старухи замолкают и молчат долго: у каждой из них есть кого вспомнить, кто погиб на той давней, но все еще больной войне.
— А я по радио слышала, — прерывает наконец молчание одна из Молотилок, младшая, Ксения, — что в Китае землетрясение. Когда земля под ногами прямо ходуном ходит…
Туман медленно расходится, да и старухам расходиться пора, ведь у каждой забот полон рот: надо печки топить, гряды полоть, кур-гусей кормить. Но они медлят.
— А чего это к тебе Гаврилюк вчерась наведывался? — спрашивает Петровна у бабы Лиды.
— Да мотоцикл свой искал. Говорит, где-то забыл, а где — не помнит.
— Хорош, видно, был, что не помнит.
— Теперь они все такие хорошие.
— Ничего, мотоцикл потерял, Настя ему машину купит. Только чтоб не сбежал от нее.
— Ну и бабы ноне пошли, — возмущается баба Нюра, — из-за мужицких штанов готовы весь век горбиться.
— У нас хоть мужики были как мужики, а счас… одни пьяницы.
Потом разговор как-то незаметно переходит на детей: как они живут-то в городе? Бедные, бедные… — Какие же они бедные? — возражает Антиллигентка. — Ни печек им не топить, ни дров не рубить. Пришел с работы — и плюй в потолок.
— Ага, плюй, — вздыхает Ленивая Саша. — Моя вон пишет: по магазинам за молоком бегать умаялась:
— Вот и вертались бы домой, тут молоко бесплатное.
— Гляди, вернутся…
— Несчастные.
Разговор течет медленно, тихо, как вода в Жереспейке, обо всем и ни о чем. О том, что весна нынче выдалась затяжная, яровые могут не вызреть.
О том, что новый указ вышел — коров разводить в личных хозяйствах. А кому разводить? Молодым сейчас не до коров, старым — уже не под силу.
— У нас корова была, Зорька, вы ж помните, — оживает вдруг молчаливая Мавра, — по три ведра молока давала с отелу, а кормить нечем. То тут урву сеннику, то там. Лощины выкашивала. А какое там сено? Слезы, а не сено. Мучилась, мучилась, дочка и говорит: что нам, больше всех надо? Давай продадим корову, будем, как все. А счас бы разве продали?
Ленивая Саша протяжно вздыхает, прислушиваясь к тоскливому урчанию реки, решается:
— Козу куплю.
— Коза не корова, — возражают старухи. — Молоко козой пахнет.
— Сбродлива больно.
— Да и молока-то от нее — кот больше наплачет.
— А все ж таки веселей, когда живая тварь в хлеву…
Солнце между тем выкатывается из-за леса, но тотчас же и скрывается — в тучу.
На берегу разгорается спор: будет дождик или не будет. Вторую неделю льет, пора бы ему и угомониться, беспризорнику. Ишь, разбойник, что хочет, то и творит.
Уж давно пора им расходиться по домам, и время от времени какая-нибудь из старух поднимается, вспомнив про нетопленую печь, но тут же и забывает про нее.
Было б для кого печь топить, было б для кого щи варить. А то ведь не для кого…
Но тут неожиданно для всех возникает гул приближающейся машины. Старухи прислушиваются, мысленно прикидывают: к кому пожаловали? Гул затихает у избы Степановны.
— Иди, девка, — говорит ей Герасимовна, — кажись, твои приехали. Освободители.
— Какие освободители? — подставляет глуховатое ухо баба Нюра.
— Которые от продуктов нас освобождают!
Быстренько вскочив на ноги, шустрая Степановна убегает, за ней, как по команде, расходятся и остальные старухи.
Веселуха начинает свой трудовой день.
Домовой
Вернулась домой Герасимовна, затопила печку. Вдруг слышит: кто-то в трубе стонет. Подхватилась она и — вон из избы. Бежала по улице, кричала:
— Ой, божечки, ой, спасите!
Но, так как ее никто не спасал, она и залетела в избу к своей соседке Мавре.
— Ты чего? — испуганно спросила Мавра, увидев, что на Антиллигентке лица нет со страха.
— Кто-то в трубе стонет. Никак — домовой!
Свой домовой в избе — это и сторож, и добрый дух, отпугиватель нечистых сил, и бедное, невинно наказанное за что-то существо, которое надо жалеть, ублажать, но ни в коем случае не сердить, иначе в доме наступят худые времена.
Выслушав Герасимовну, Мавра рассудительно заявила:
— Стонет, значит, живой! Радоваться надо!
— Так ведь в трубе стонет, как бы не сгорел.
Мавра бросила кормить кур и побежала вслед за Герасимовной к ней домой.
В трубе действительно кто-то стонал, да так жалостно, что Мавра тут же осенила себя крестным знамением.
— Беги за старой Молотилкой, — присоветовала она, — пусть поколдует, без нечистой силы тут не обойтись.
Молотилки вступать в войну с домовым наотрез отказались. Пришлось Герасимовне огонь в печке залить. Но только она поднесла ковшик воды, чтоб плеснуть в печку, как прямо в ковшик из трубы вывалилось что-то черное. Антиллигентка и ковшик из рук выронила.
— Батюшки, что это такое?
Разглядели, а это грач. Крыло одно подпаленное, а сам живой, удивленно так озирается: куда, мол, попал?
Вот так домовой! Гнездо свил в трубе, да не рассчитал — изба хоть только летом, но обитаема…
Как жить?
Баба Мавра сидит на крыльце, плачет горючими слезами. Печка у нее нынче не топлена, куры не кормлены.
— Ты чего, баба Мавра?
— Соловьи не поют. Бывалыча, они в сию пору ух как заливались!
— Может, не прилетели еще?
— Как же не прилетели? Вчерась одного видела. Клювиком тяв-тяв, а голосу нету. А все они виноваты — самолетчики! — Она с гневом поднимает голубенькие, омытые слезами глаза к небу. — Нехристи! Все кусты обсыпали своей химикалией. Вот соловьи и охрипли. А без соловьев что же? Жить-то как будем? Без соловьев.
И обильные слезы текут из ее глаз.
Через неделю соловьи все же запели.
Баба Мавра бежала по деревне, спотыкаясь и чуть не падая в утренних сумерках, кричала:
— Вставайте, бабоньки, вставайте, соловьи голос взяли! Запели, запели, милые…
Нина и клен
Молодая, красивая, с какими-то грустными глазами Нина сидит у меня под яблоней, гладит исхудавшей рукой налившиеся, готовые вот-вот лопнуть почки и говорит:
— До яблок я уж нынче не доживу.
— Ну что ты, — пытаюсь я ее утешить. — Зачем такие мрачные мысли? Ты лучше думай о сыне.
— О нем-то я и думаю, — отвечает она и добавляет: — Не страшно умирать, а страшно, что умираешь по своей собственной глупости.
У Нины началось все с безобидного мастита, но в больницу она не пошла — некогда, огород нужно было засевать, лечилась дома травяными примочками. Из мастита выросла опухоль. Ей сделали операцию, но было уже поздно. Недавно Нина выписалась из больницы, чтоб помочь матери посадить картошку. А еще, чтоб побыть с сыном. Муж Нины, как только узнал, что у нее рак, бросил ее и завербовался на БАМ. На днях ее вызвали в суд, и она поехала в район за двадцать пять километров, чтоб дать согласие на развод. На мой вопрос: «Зачем ты поехала? Обошелся бы и без твоего согласия» — Нина ответила: «А я не знала, что можно не ехать. Вызывают…»
Чтоб хоть немного отвлечь ее, я начинаю рассказывать случай, который произошел в соседней деревне Киселевке. Городской писатель, прельстившийся сельской природой, купил избу. И уехал. Месяц его не было, приехал — избы нет. Весенний паводок подмыл ее, и она рухнула, а бревна уплыли вниз по реке. На месте избы одна печка стоит. К тому ж еще и топится. Это ребятишки разожгли ее и картошку пекут. Так и не удалось городскому писателю вкусить прелести деревенской жизни.