Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 57 из 73

— Ну, поступай как знаешь.

Больше они не сказали друг другу ни слова, молча обнялись, и Федор, ссутулясь, зашагал обратно в деревню. Издали он увидел идущих от конюшен женщин с ведрами и лопатами и повернул к кладбищу — не хотел ни с кем встречаться. К тому же нужно было навестить могилу отца и матери. Мать умерла незадолго до войны, отца же он едва помнил. Тот погиб, когда Федору исполнилось семь лет. Кулаки в засаде подстерегли. Федор — старший в семье, за ним еще двое. Но младшие в тридцать втором умерли — от голода, старший кое-как выжил. Материнское утешеньице. Материнский помощник. И оттого, знать, что рос один, без отца, Федор рано почувствовал себя в доме хозяином. Все на нем было: и дрова, и вода, и пахота. Тем более что мать часто хворала — животом маялась. С этой хвори и в могилу сошла.

Помнится, как он плакал тогда, провожая мать в последний путь. Хотел поплакать и сейчас, но слез не было. Знать, высохли они все за войну. Столько смертей он видел на фронте, что материну словно бы позабыл. Отодвинулась она от него куда-то далеко-далеко.

— Ну что ж, не обессудьте, что ухожу, — сказал он отцу и матери, — живому живое…

Об Арине он старался не думать. «Проживет. Без меня ведь жила. Да еще и…» Чтоб не бередить душу, отгонял от себя эти мысли, заменяя их другими. «Ничего. Не пропаду. Руки-ноги есть, без работы не останусь».

Опять нужно было пройти мимо кургана, и опять ноги сами поволокли его туда.

Разогретые в дневном тепле, млели на солнце листья. Пахло, как в бане, — дубовыми вениками.

«Хорошо бы сейчас в баньку, отведать парку… — подумал Федор, — ох, хорошо бы». Но сам же себя и перебил: «Глупый, о чем мечтаешь. Уходить надо».

Федор еще раз прошелся по дубовой роще, отмечая:

«Вот этот, кажется, Венькин дубок, вот этот — Сашки Красунка, вот этот — Семкин».

Больно заныло сердце. Где они, друзья-одногодки, с которыми бегал когда-то в школу, играл в лапту, косил в лугах траву, пахал и убирал хлеб? Где они? Не вернулись с войны, полегли в боях, а дубы прижились и растут. И так будут расти долго, расти и зеленеть каждую весну…

Федор снял пилотку, поклонился дубам, потом деревне, кладбищу и пошел по дороге в город, теперь уже не оглядываясь…

2

Луна бежала наискосок, поверх леса, бежала что есть сил, но никак не могла догнать поезд. Он летел, распластав свой длинный грохочущий хвост, почти без остановок, на полном ходу минуя малые станции и разъезды.

Луна не могла догнать поезд, но и не отставала, бежала все время рядом и, как любопытная девчонка, заглядывала в окна в надежде хоть кого-то увидеть. Надежда была напрасной — все уже давно спали, и все-таки в одном вагоне она обнаружила человека, одиноко сидящего за столиком. Столик был заставлен пустыми бутылками, лишь в одной что-то плескалось — на самом донышке. А еще плескалось в стакане, который человек держал зажатым в большой узловатый кулак, держал, но будто и забыл о нем — задумчиво глядел в окно.

За окном мелькали деревья, сизые от лунного света, и сизыми были поля и проплывающие мимо деревни — вся земля была сизой и какой-то странной, невсамделишной. И все вокруг было невсамделишным, будто во сне, когда попадаешь в незнакомый мир, хочешь проснуться, но лишь немо кричишь, разрывая сердце.

Но вот луна на минуту скрылась за облаками, и тогда из темного провала окна вынырнула лобастая голова, с глубокими впадинами глаз, со всклокоченной бородой, вынырнула так внезапно, что человек отшатнулся: «Кто это? Неужто я?»

Нетвердой рукой он провел по стеклу, как бы стирая изображение, но голова снова появилась в окне и кивнула ему: «Ты, Федор, ты. Что — не признал?»

И рельсы в такт подтвердили: «Ты, ты, ты…»

Он вглядывался в окно, как будто за многие часы пути в первый раз себя увидел, и не мог понять: он это или кто чужой, а если чужой, то что ему здесь нужно? Почему смотрит так пытливо, будто спрашивает:

— А куда ты путь держишь, ежели не секрет?

— Домой! — ответил ему Федор и грохнул кулаком по столу. — Домой.

Проснулся напарник. Он был маленький, шепелявый, во рту не хватало двух передних зубов.

— Ты что шумишь, Федор Иванович?

— Извини, брат.

— А чего не спишь?

Федор не ответил. Напарник поправил под собой подушку, участливо спросил:

— Ну, что ты переживаешь? Брось — все пустое. Были бы живы, а остальное… Ложись-ка спать. Вторые ведь сутки маешься.

— Не могу, боюсь.

— Чего боишься? — не понял напарник и воровато огляделся. — Золотишко везешь, что ли?

— Какое золотишко? Сон нехороший стал сниться. Будто тону. В реке Шпрее. Думал, что забыл этот сон, а он опять пришел. Только глаза прикрою, он и наваливается… Захлебнуться боюсь.



— Счастливые люди, — засмеялся напарник, — сны им снятся. А вот мне никогда… Хоть бы один разочек что-нибудь приснилось веселенькое…

Он сходил в туалет, вернувшись, сладко позевал и снова лег, укрывшись с головой, но пролежал недолго, откинул одеяло, попросил:

— Налей!

Федор налил, и они молча выпили, закусили кусочком хлеба, по-братски разделив его пополам, хотя Федор и предложил:

— Может, колбасы достать? Хочешь, Степа, а?

Тот лишь досадливо отмахнулся. Закурив сигарету и нахально пыхнув Федору прямо в лицо, он со злостью спросил:

— А может ты — вор, а?

Федор усмехнулся:

— Какой я вор? Ты что городишь?

— Все молчишь и молчишь…

— Я не молчу, — ответил Федор и снова повернулся к окну. — Я думаю.

— Не доверяешь, стало быть? — Степан схватил его за руку, повернул к себе. — Значит, если был в заключении, уже не человек? Значит, падла? А я тебе, милок, так скажу: и там люди живут! Да еще какие люди! Не чета всяким…

Федор прикрыл своей большой ладонью маленький вздрагивающий на столе кулачок.

— Зря обижаешь, парень. Не в тебе дело, а во мне. Не умею я рассказывать. Да и разве все расскажешь?

— А ты попробуй. Как на допросе. Знаешь, что бывает за откровенное признание? Срок сбавляют. Да и по науке… Ученые говорят: организму разрядка нужна. Вот и разрядись. Откуда хоть родом?

Федор ответил.

— Ого! — присвистнул Степан. — Далеко ж тебя судьбина забросила.

— Не судьбина, я сам.

— Что так?

— Да, понимаешь, пришел с войны домой, а дома… — Он сжал в кулаке стакан — хрустнуло стекло. — А дома…

Снова запнулся, не нашел слова.

— Не ждали? — подсказал Степан.

— Можно и так. В общем, от ворот поворот. Ну, и махнул в Сибирь. Обида глаза застила…

— А теперь?

— А теперь домой потянуло. На родину. Знать — помирать.

— Ну, это ты брось! — возразил Степан. — Помереть всегда успеется. Да и не все ли равно — где? По мне — так одинаково: что на мягкой постели, что под забором… Какая разница?

— Ну, не скажи, парень! — не согласился Федор. — Дома таки — оно по-людски…

— Все равно ведь в рай не попадем? Так ай нет? Нагрешили на своем веку, накуролесили… — не слушая его, продолжал Степан.

И он, распалясь, начал уже в который раз рассказывать про свою жизнь, как он рос мальцом — безотцовщина. Мать все время на работе, а он сам по себе, связался с компанией, воровал, беспризорничал. Ну, и настигла расплата: три года трудовых исправительных. Вышел, вроде бы одумался, хотел новую жизнь начать, но дружки-приятели… Деваха подвернулась, тоже из этих. Ну, и закружила, жизнь, понесла, заметелила…

— А все из-за баб, — говорил Степан. — Ты не спорь, я знаю, что говорю. Я ихнее племя до суконки изучил. Всяких видывал. И тех, которые из-под комля, и этаких — «ваше благородие». На вид вроде разные, а копни поглубже: начинка одна и та же. Как человек ты им не нужен, нет, им нужно только то, что у тебя в кармане. Что — скажешь не так? Вру? Наговариваю? — Он немного помолчал, как бы давая возможность возразить, но Федор молчал, глядел в окно, и Степан снова пошел по второму кругу: — Все они — суки! Мы для них — хоть в лепешку, а они… Хотя стоп! Не все! Вот смотри! — Он заголил рукав пиджака, потыкал скрюченным пальцем в синеющую на руке надпись. — Видишь? «Не забуду мать родную». И не забуду! Сколько я ей пакостей натворил, сколько горя принес, а она все равно: «Степа, Степушка, родненький…» Да я кому хошь горло за нее перегрызу!