Страница 70 из 88
Хохот еще не улегся, когда комендант поднял руку. Наступила тишина.
— Смех смехом, — произнес комендант, — но затопить печь все-таки пришло в голову кому-то первому. Так я говорю? — Он обвел всех улыбающимся взглядом и продолжал: — А если двое признают себя виновными в том, в чем виноват лишь один, то это такая же неправда, как и утверждение, что не виноват ни один из двух. Выходит, правды нам сказать не хотят, и мы вынуждены установить ее сами.
Он помолчал, как будто решал, как же ему установить эту желанную правду. И вдруг просиял, делая вид, что решение нашел вроде бы только сейчас.
— Вот что, матка, — обратился он к старухе, — мы отпустим домой и тебя, и ее. Мы даже позволим тебе вечером засветить каганец. У тебя есть дома каганец?
Старуха быстро закивала головой.
— Хорошо. А вам, пани, — обратился он к молодой, — я даже дам еще один, чтобы у каждой из вас был свой. — Комендант добыл из шкафа беленькую баночку от какой-то мази с фитильком и подал учительнице. — Вот, возьмите. Когда стемнеет, мы попросим вас зажечь фитильки и пойдем вместе прогуляться к определенному месту. Теперь ночи темные, гулять без огня нехорошо. Вот будете светить себе каганчиками, чтобы, чего доброго, не споткнуться. У кого из вас первой ветер погасит фитилек, та и будет виновна в том, что не умеет обращаться с огнем. Как видите, мы не применяем силу, чтобы заставить кого-нибудь из вас говорить правду. Ваша судьба в ваших руках — она и решит, которая из вас виновата.
Немцы склонили головы к переводчику и с интересом прислушивались к его бормотанию. А когда он закончил, одобрительно загоготали и восторженно зааплодировали коменданту, любуясь его находчивостью. И только учительница стояла, потрясенная тем, что услышала: она хорошо знала произведение, сцену из которого комендант задумал воспроизвести на ночной улице, — видела этот спектакль на театральной сцене, когда еще училась в пединституте и ходила с подружками в областной театр… Хорошо помнила бедную Меланку с каганцом в руках и взбесившихся гайдуков, которые шли следом, ожидая момента, когда он погаснет, и это будет решением судьбы ее любимого Ивана Свички.
— Ну вот, — снова улыбнулся комендант. — А теперь можете идти: пока не стемнеет, вы свободны.
Домой женщины шли молча. Младшая не упрекала старшую — разве можно упрекать человека за его готовность спасти другого ценой своей жизни? Да и поздно было, свершенного не изменишь. Может, старуха и теперь еще надеялась на лучшее: ведь отпустили, отпустили обеих. Но перед глазами младшей все время стоял образ той Меланки, она знала, чем кончаются пьесы, в которых на одной стороне порыв к свету, а на другой сила, сеющая тьму. Знала, что эти две силы бьются не на жизнь, а насмерть и сеятели тьмы погибнут. Но здесь, когда против тьмы должны подняться только две женщины, свет погасить нетрудно…
В тот день комендантский патруль далеко не отходил от покосившейся хаты под соломенной крышей, третьей с краю. Медленно проходил мимо, потом поворачивался — и снова туда и назад. Позади нее, за плетнем, отделявшим огород от берега, тоже прохаживались двое. Вроде и не караулили специально, а все-таки не оставляли ни на миг. Будто побаивались, что могут убежать, хотя у женщин и на уме такого не было. А может, остерегались тех, которые подожгли колхозные амбары, кто знает… Хата безмолвствовала, словно в ней никого не было, а из соседних тоже никто не выходил — все притихли, как будто и не дышали.
Уже стемнело, когда на улице появился комендант в сопровождении целого эскорта. Посмотрел на небо, розовевшее еще отблесками недавнего заката солнца, и, видимо, решил, что начинать рано. Окруженный десятком своих подручных, он стал им что-то весело рассказывать. Так они стояли и непринужденно разговаривали минут пятнадцать, а может и больше, потом комендант подал команду и солдаты начали выгонять людей из соседних хат. Вскоре поблизости уже стояла целая толпа. Тогда двое солдат вошли в хату и вывели старую мать и ее невестку — обе держали в руках по каганцу.
На село опустилась темная октябрьская ночь, с низин веяло влажным холодком, хотя ветра почти совсем не было. Изредка он оживал, словно неожиданно просыпался, и тогда по вершинам деревьев пробегал едва слышный шелест. Через мгновение ветки снова успокаивались, и вокруг наступала полнейшая тишина. Солдаты почти не подавали голоса, только подталкивали людей, заставляя их строиться в колонну, как будто идти должны были далеко и хотелось, чтобы в колонне был порядок. Старуху и ее невестку поставили впереди колонны, а когда процессия выстроилась и солдаты стали по бокам, комендант подошел к передним и, чиркнув зажигалкой, собственноручно зажег оба каганца. Все свершалось тихо и мирно, комендант зажигал фитильки с любезной улыбкой. Похоже было, что собираются служить пасхальную всенощную и люди сейчас пойдут вокруг церкви со свечками в руках.
Команды идти никто не подавал — просто комендант шагнул вперед и люди пошли следом, словно за пастырем. Но он прошел впереди только несколько шагов, потом чуть свернул в сторону и пошел рядом с двумя передними, — очевидно, за поведением женщин хотел наблюдать лично.
Пока шагали по улице, ветра почти не было, обе женщины шли, держа каганцы у груди, и огоньки иногда только припадали к каганцам и затем снова выпрямлялись. Но за крайней хатой дорога круто поворачивала вправо, в сторону левады, и когда оттуда вдруг подуло, огоньки затрепетали, а люди даже замедлили ход, словно наткнулись на преграду. Ветерок и тут дул слабо, но уже не так мягко, и, наверное, именно теперь, почувствовав его прохладнее прикосновения, все впервые испугались по-настоящему, словно после необычно спокойного поведения солдат и любезности коменданта только теперь и осознали, что речь идет о человеческих жизнях.
Две женщины шли рядом — старуха нетвердо ступая и временами спотыкаясь, а молодая хотя и ступала увереннее, но волновалась сильнее свекрови. Она понимала, что сейчас или, может, через минуту какой-то из двух огоньков погаснет первым, и ей была отвратительна эта кровавая игра палачей, которые знали, что так или иначе, а по одной обязательно будут справлять кощунственную тризну. Ей хотелось жить, но не ценой другой жизни, да и не могла она допустить, чтобы в угоду врагам это решал слепой случай. Можно было слегка дунуть на свой огонек, погасить его и остановить игру — никто бы не заметил. Но гордость не позволяла ей что-либо делать тайком. И она высоко подняла свой каганец над головой — там ветер гулял свободнее, там человеческая стена не стояла на его пути и он мог скорее закончить дело.
Толпа всколыхнулась, когда огонек взвился вверх. Кто-то позади предостерегающе зашикал и даже дернул молодую женщину за кофточку. Комендант что-то крикнул по-своему, один из солдат бросился вперед, но, пока добежал, уже было поздно: как раз повеял ветерок, всколыхнул огонек, пригнул его — и погасил.
Комендант не скрывал своего раздражения, но не сказал ни слова, только взмахнул рукой. Двое солдат подбежали к учительнице, схватили ее под руки и, расталкивая толпу, потянули назад.
— Мама! — только и воскликнула женщина. — Прощайте, люди!
Солдаты тащили ее, почти волокли, и все-таки она несколько раз оглянулась на прощанье. А толпа стояла, замерев, и горестно смотрела вслед, пока женщина не исчезла в глубине черной ночи.
Я рассказал то, что слышал от людей, которые недавно пробились к нам из Полтавщины.
— А этот комендант, он и теперь в Глубокой Балке? — спросил я.
— Там. А где ж ему быть? — ответил старший среди них и, бросив окурок на землю, притоптал его сапогом. — Там он. Только гниет в земле — повесили его наши хлопцы на вербе над речкой.
Конечно, иначе быть не могло. Он считал, видимо, что спектакль по известному произведению, который он решил осуществить при помощи необычных актеров, не удалось довести до конца — сорвала его эта проклятая учительница. Не понимал, что спектакль продолжался — продолжался долго, пока к финалу не привел неумолимый закон, запрещающий превращать человеческую жизнь в кровавую игру.