Страница 15 из 88
Неожиданно взорвался всегда выдержанный Кулик. Его и без того бледное лицо побелело, кончики пальцев задрожали. Говоря чуть громче обычного, он заявил, что сводить столь принципиальный вопрос к спору оскорбленных амбиций не пристало коммунистам и что дело значительно серьезнее и глубже того, кого поставили на первое место, а о ком не упомянули вовсе.
Я хорошо помню, что говорил тогда И. Ю. Кулик, потому что, собственно, только после его слов понял все по-настоящему. Если бы речь шла лишь о необъективности критических оценок, говорил, он, это было бы несправедливо по отношению к отдельным личностям. Но попытка противопоставить одних поэтов другим в данном случае является стремлением помешать главной цели апрельского постановления ЦК и самого съезда. Его слова звучали не как укор обидевшимся. Это был урок партийной принципиальности, и все это поняли. Мы единодушно решили, что на съезде выступят А. Сурков и С. Кирсанов и изложат нашу общую точку зрения. И если их выступления прозвучали убедительно и оказались принципиальными, я думаю, в этом большая заслуга И. Ю. Кулика.
После эпизода, в котором проявилась неуступчивая воинственность многих рядовых делегатов съезда, хочется привести другой эпизод, указывающий на стремление к примирению «на высшем уровне». Я оказался свидетелем этого эпизода случайно, но то, о чем шла речь, слышал от первого до последнего слова.
Еще до съезда, во время поездки украинских писателей в Ленинград, я подружился с сыном К. И. Чуковского — Николаем. Он познакомил меня со своим знаменитым отцом, и Корней Иванович отнесся ко мне благосклонно.
Как-то во время одного из заседаний съезда я вышел из зала. В просторных кулуарах вдали виднелась одинокая фигура — это был Корней Иванович. И мы вдвоем медленно пошли вдоль пустынного фойе. Чуковский расспрашивал меня о Киеве. И вот когда мы были уже у входа на сцену, в дверях появился А. М. Горький.
Мне показалось, что Корней Иванович сразу как-то сник; он отошел к окну и присел на подоконник, словно рассчитывая на то, что Горький пройдет и его не заметит. Но Алексей Максимович узнал Корнея Ивановича и направился прямо к нему. Он издали протянул руку Чуковскому, а приблизившись, поинтересовался его самочувствием. Чуковский с непонятным мне смущением ответил, что чувствует себя хорошо.
— Почему вы никогда не позвоните? — спросил Алексей Максимович и в глазах его блеснула лукавая усмешка.
— Особых дел нет, а беспокоить просто так… — не очень уверенно пробормотал Чуковский.
— Почему же, беспокойте, — продолжал Горький с той же усмешкой и все еще не выпуская руку Чуковского. — Я помочь могу, так что если будет в чем нужда… пожалуйста!
Они попрощались, и Горький ушел. Я чувствовал, что Корней Иванович чем-то огорчен, — возможно, не столько встречей, сколько тем, что она произошла при постороннем. И только много позже Николай Чуковский разъяснил мне, чем так расстроен был его отец.
Дело в том, что еще до революции, когда вышел в свет роман М. Горького «Мать», Чуковский остро и безапелляционно раскритиковал этот роман. С той поры они не раз встречались и даже вместе работали во «Всемирной литературе». Роман Горького сыграл огромную революционную роль, Чуковский давно разобрался в своей ошибке, но факт оставался фактом, и Горький, как видно, об этом помнил.
И вот во время съезда, который, по плану Горького, должен был сплотить воедино всех писателей, некогда, возможно, и враждовавших между собой, но призванных делать теперь одно общее дело, Алексей Максимович использовал случайную встречу для такого символического примирения. Не сомневаюсь, если бы в ту минуту Горький Чуковского и не заметил, он так или иначе сделал бы первый шаг к примирению. Помнить давнюю обиду в столь исторический момент ему не позволила бы верность общим интересам советской литературы.
Лично для меня это тоже послужило важным уроком, и я рассказываю об этом эпизоде с надеждой, что он станет уроком и для других.
Если принять во внимание важность художественных проблем и глубину, с которой они были освещены, трудно найти событие в жизни советской литературы, которое можно было бы сравнить с Первым Всесоюзным съездом. Он имел мировой резонанс и сыграл роль решающего этапа в идейно-эстетическом сознании нашего народа именно потому, что его характеризовала чрезвычайная широта мышления, если так можно говорить не об отдельной личности, а о съезде.
Похоже, что советская литература в целом впервые осознала меру своей исторической ответственности перед всем миром и действительно поняла, что, как сказал Горький, впервые «выступает как единое целое перед лицом революционного пролетариата всех стран и перед лицом дружественных нам революционных литератур».
Чувство такой ответственности усиливалось и тем, что революционный пролетариат мира был представлен на съезде не фигурально, а целиком конкретно — в лице своих известнейших писателей. Конечно, для М. Горького, И. Эренбурга или Л. Леонова, например, чьи книги уже тогда издавались в десятках стран, присутствие на съезде Эрнста Толлера или Андре Мальро не было в диковинку. Но на нас, молодых, которые съехались с разных концов огромной страны и составляли на съезде большинство, не могло не произвести глубокого впечатления присутствие иностранных писателей с такими именами. Перед нами встал целый мир, после чего уже невозможно было довольствоваться рифмованными подписями под газетными фотографиями или олитературенными общими местами, которые прямо из-под пера отправлялись в типографию.
Мы ехали на съезд, полные юношеского пыла и беззаботной веселости, — людьми, которых ждет большой праздник, а возвращались с ощущением тяжкого бремени ответственности, возложенной на наши плечи этим съездом. Впервые во весь голос нам было сказано о значении советской литературы как единого коллектива, в котором, однако, каждый должен был сохранить свою творческую индивидуальность. Это было нечто новое. Как мыслил себе Горький этот коллективный труд разноязыких писателей? Это могло выясниться только впоследствии, но волновало и интересовало уже тогда.
Ясно было одно — мы, в частности поэты, не имели морального права продолжать питаться малокалорийными блюдами скоропортящейся актуальности местного значения. Мы должны были учиться раскрывать глубинную суть социальных явлений так, чтобы ее воспринимали все и понимали всюду. Не в этом ли заключался наш интернациональный долг как писателей и коммунистов!
С тех пор прошло пять долгих десятилетий. Пятьдесят лет, полных знаменательных событий и в жизни нашего общества, и в жизни нашей литературы. Естественно, что за это время почти полностью изменился личный состав Союза писателей. Появилось немало новых имен, десятки, а возможно, и сотни прекрасных книг, созданных по принципу творческого метода, провозглашенного Первым съездом.
1984
Перевод автора.
ДУМА О ПЕСНЕ
ДУМА О ПЕСНЕ
На шумной ярмарочной площади или в прохладной тени кудрявого клена у пыльного сельского перекрестка сидит на камне седой человек с многострунной кобзой. Плавно двигаются пальцы по звенящим струнам, высоко забирает немолодой, но еще крепкий голос, внимательно и, кажется, даже испытующе устремились на людей темные невидящие глаза… Люди слушают затаив дыхание; крепко уцепившись за подолы своих матерей, приумолкли ребятишки; сняв соломенные брили, глубоко задумались старики, увлеченные кобзарской песней… Они давно знают поющего человека и поэтому верят каждому его слову, каждая нота мелодичной песни находит отзвук в их сердцах.
Это поет Павло Носач, человек, проживший большую и тяжелую жизнь. Он хорошо знает то, о чем рассказывает людям в своих песнях. Он ничего не сочиняет — все за него сочинила жизнь. Если песня грустна, то потому, что она вызвана горьким и безрадостным воспоминанием; если песня весела, значит, она рождена душевной мощью и врожденной способностью этого человека смеяться над бедой. О чем бы ни была песня, за ней всегда стоит пережитое, освещенное душевной силой гордого и непокорного человека.