Страница 162 из 164
Он побежал вокруг стола, приближаясь к игумену, который стоял все в той же окаменелой позе, видел еще больше этих ненавистных эсэсовских спин и рыжих голов, остановился наконец в самом конце, поглядел на игумена: что скажешь ты, святой отче?
Тот, что сидел перед Пиппо, не выносил у себя за спиной кого бы то ни было. Все его товарищи сидели напряженные, готовые к прыжку, но не подавали и виду, а он не мог вытерпеть. Оглянулся резко и быстро, и Пиппо только на мгновение увидел его лицо. Крупное лицо с коротким носом. Он увидел еще шею, длинную, жилистую шею, вылезавшую из выреза рясы; она выпирала из нее, упитанная, обветренная.
Это лицо, эту шею видел Пиппо два года назад возле отеля Кампо Императоре в Гран-Сассо. Только тогда шею облегал воротник эсэсовского мундира и чернел на ней ремешок от бинокля.
— Скорцени! — закричал Пиппо.— Скорце...
Он не успел досказать это имя. Двухметровый Скорцени выскочил из-за стола и одним ударом сбил Пиппо с ног. К нему присоединились и другие. Прыгали прямо на беззащитного юношу, молча топтали его ногами, колотили чем попало.
— Никто не скроется от Христа. Никто.— мелко крестясь, произнес отец приор.
Монахи испуганно притихли за столом. На их глазах совершалось зло, наибольший грех, тяжелейшее святотатство — сакрилегиум — на их глазах убивали человека, пришедшего в святую обитель.
Но отец приор крестился мелко и быстро и бормотал что-то, вероятно молитву, и монахи тоже закрестились и забубнили...
Негоже было творить сакрилегиум в монастыре, и через полчаса черная машина с капитолийской волчицей на радиаторе выскочила из ворот обители.
Два человечка с раскоряченными ногами, присев под волчицей, сосали ее бешеное молоко. А в машине над чем-то покрытым черной рясой сидели два с прямыми спинами монаха и пристально всматривались в шоссе, стелившееся под колесами машины.
Солнце взошло над горами и поливало своими щедрыми лучами беспредельное море. Море было пустынное, горы пустынны, шоссе пустынно. В одном месте шоссе делало крутой изгиб, обвивая петлей высокую скалу, нависшую над самым морем. Скала была розово-серая, будто волчий язык.
Машина заскрежетала тормозами и остановилась. Из нее полетело вниз, в море, что-то большое, завернутое в старую монашью рясу. После этого машина помчалась назад, в обитель, высившуюся в горах, как угроза всему живущему.
Клодина прождала Пиппо целый день. Сидела на берегу моря, пока закатилось солнце. Пиппо не было.
Солнце упало за море, а на небе кто-то разбросал огненные серпы, и они бежали над морем, летели, мчались и раздирали небо на куски, раздирали море, раздирали ее сердце.
Чуяло это сердце, что не вернется Пиппо никогда.
СЛУШАЙТЕ ВСЕ!
Расшатанный поезд убегал от солнца. Солнце протянуло свои желтоватые руки-лучи, чтобы добраться до зеленых стареньких вагонов, но паровоз, весь в масле и покрытый копотью, задорно вскрикивал, подтягивал к себе вагоны и гнал все дальше и дальше. По обочинам железнодорожной колеи лежали вспаханные поля. От жирной пашни вздымался легкий пар, солнечные лучи скользили по земле, словно ласкали. Михаилу вспомнились ласковые строки Павла Тычины: «Хтось гладив ниви, так нiжно гладив...» Погладить свою родную землю! Выскочить из вагона, припасть к ней лицом, вдыхать ее запахи... Земля родная пахнет слаще, чем земли всего мира...
Он возвращался домой. Он был уже дома, приближался к родным местам.
Видел спаленные села, разрушенные вокзалы, вырубленные леса и сады. Но когда выходил из вагона на маленьких станциях во время коротких остановок, то видел женщин, которые выносили к поезду кольца колбас, сало, помидоры, слышал родную речь, и ему хотелось кричать от радости: народ жив! Народ жив и на этой изувеченной, испепеленной, обезображенной земле. Народ был вечен, и земля вечна, и вскоре снова зацветет она, как цвела до войны.
В Киеве, как только сошел с поезда, стал искать газеты. Хотел все знать, наверстать упущенное за все потерянные годы на чужбине. Охватить одним взглядом всю страну, прочитать обо всем, обо всем!
Газеты продавал безногий инвалид.
— Какую тебе, браток,— спросил он.— Киевскую или московскую?
— Давай все, какие есть.
— Стало быть, издалека? Соскучился по нашим газетам?
— Издалека. Соскучился. Очень.
Взял целую кипу газет, отошел от столика, поставил чемодан на исклеванный осколками перрон. Мимо Скибы торопились пассажиры — большей частью военные. Демобилизованные солдаты и офицеры, инвалиды, возвращающиеся из госпиталей домой, старые люди, которые, вероятно, пришли встречать сыновей, молодые девушки, ожидающие своих суженых. Он не слышал их разговоров, не слышал шарканья ног по перрону, ничего не видел, раскладывал перед собою широкие полотнища газет и не видел тех газет, а видел другое: как, меся густую грязь, несут на плечах со станций, несут за десятки километров украинские колхозницы зерно,присланное им на посев из России; как задувают мартены на заводах Приднепровья; как восстанавливают дома и дворцы Ленинграда и сталинградские кварталы.
Он оставил у себя за плечами Европу, еще лежащую в развалинах, мертвую, растерзанную, и нашел свою землю, что уже застраивалась, возрождалась.
Обер-бургомистр Кельна Конрад Аденауэр дал интервью корреспондентам «Ньюс кроникл» и «Ассошиэйтед пресс», в котором заявил, что если западные державы не хотят допустить господства коммунистов в Германии, то пускай объединяют свои три зоны оккупации и создадут могучее западно-немецкое государство — ядро Западной Европы. Что ж, от господина Аденауэра ничего другого и не следовало ожидать. Михаил отчетливо вспомнил, как бургомистр произносил свою речь на открытии памятника и как сразу после этого уехал. Торопился создать «могучее западно-немецкое государство»... А рассказ Вильгельма о докторе Лобке, пригретом господином Аденауэром? Уже и теперь видно, о каком государстве мечтают они.
Да, в Западной Европе одну войну сменила другая. В этом не оставалось ни малейшего сомнения. Даже для него, который только что прибыл оттуда, с Рейна, газеты принесли немало тревожных вестей.
Михаил шелестел газетными полосами, пробегая взглядом по заголовкам. И вдруг глаза его приковались к небольшому извещению. Читал-перечитывал скупые строки и ничего не мог понять. Слова скользили у него перед глазами, как немые видения. Осмыслить их невозможно было. Скиба беспомощно огляделся вокруг, увидел инвалида, у которого купил газеты, подошел к нему.
— Послушай, товарищ, прочти-ка ты эту заметку.
Тот прочитал, покачал головой:
— Ясно, фашистская работа.
— Нет, ты прочитай мне вслух.
— Да ты что, чудило, читать, не умеешь, что ли?
— Я прошу тебя — прочитай вслух.
Инвалид прочитал, посмотрел на Михаила:
— Может, еще раз?
— Нет, спасибо. Теперь я вижу, что не ошибся. Этот убитый... этот итальянский партизан Пиппо Венедетти — мой боевой товарищ...
— Ну, браток, я что-то в толк не возьму, больно много туману...Ты что — в Италии был, что ли?
— Был и в Италии, но не это сейчас главное.
Михаил о чем-то сосредоточенно думал, тер себе лоб, хмурил брови.
— Скажи, где теперь в Киеве радио?
— Добирайся до Софии, а там спросишь — тебе всяк покажет.
В районе вокзала развалины не очень бросались в глаза. Но когда Михаил добрался до центра, когда увидел ужасающие разрушения Крещатика, вернее, жалкие остатки его, схватился за сердце. Неужели уж такова судьба человека: строить свои жилища и смотреть, как враг разрушает их, на-ходить друзей и терять? Приобретать и терять?
Перед ним лежал изувеченный, весь в руинах, испепеленный Крещатик, а где-то далеко, в Западной Европе, покоились его боевые побратимы, ложились в ту неласковую землю один за другим и теперь, уже после окончания войны. Последним лег Пиппо Бенедетти. Репортер газеты «Унита». Следы вели в монастырь,— так писалось в газетной заметке. Пиппо погиб как солдат. Он хотел разоблачить скрывающихся в монастыре эсэсовцев, и его убили.