Страница 161 из 164
— Теперь ты пойдешь и немного поспишь,— сказал Пиппо.
— А ты?
— Я устроюсь где-нибудь на улице. Не сбрасывать же мне с постели дона Гайярдоне.
— Завтра кровать будет наша. Поцелуй меня, и я пойду.
Он проводил Клодину домой, а сам снова спустился к морю. Долго сидел, смотрел на воду, ни о чем не думая. Счастье переполняло сердце. Клодина принадлежит ему. Клодина! Клодина! Клодина!
Имя звенело у него в ушах, словно звон колоколов Италии. Клоди-дин-на.
Когда заалело за горами, высоко на границе неба и щербатой каменистой земли обрисовались неуклюжие очертания францисканского монастыря. Только тогда Пиппо вспомнил рассказ дона Гайярдоне о подозрительных людях, скрывающихся за монастырскими стенами. Вспоенные волчьим молоком. Кто они? Почему он не расспросил как следует дона Гайярдоне? Да и знал ли дон Гайярдоне что-либо определенное? Он сам, Пиппо Бенедетти, должен был узнать обо всем. Это нужно было сделать сразу, как только услышал рассказ дона Гайярдоне. У него в кармане был репортерский жетон «Униты». Он коммунист! Чувствовал себя ответственным за дела всего мира. Быть может, там скрываются фашисты? Быть может, собираются там не только итальянские фашисты, но и немецкие? Рыжие монахи, рыжие пришельцы, говорил дон Гайярдоне. Почему он не пошел туда сразу? Забыл или не хотел, чтобы об этом знала Клодина? И Пиппо решился.
Путь его лежал в монастырь. Дорога оказалась тяжелой и далекой. Когда он очутился наконец у ворот, над горами показалось утреннее солнце. Генуя лежала далеко внизу, белая и блестящая, как перламутр. Только на соборе Сан-Лоренцо выделялись тигровые полосы в этом белом городе, но отсюда Пиппо не видел собора, помнил его со вчерашнего дня.
Монастырская стена заросла бугенвилией. Фиолетовые, как морская вода у скал, цветы свисали над калиткой, к которой приблизился Пиппо. Потемневшая от непогоды веревка пряталась среди густой зеленой листвы. Бенедетти дернул за веревку — за стеной раздался звонок, но никто не открыл калитки, и Пиппо дернул еще раз. Наконец тяжелая калитка заскрипела, и толстый монах, с глазами фанатика, недоверчиво и подозрительно уставился на Пиппо.
— Чего тебе, сын мой? — спросил он.
— Я из газеты,— сказал Пиппо и махнул перед носом у монаха своим жетоном.— Репортер римской газеты, отче!
Он нажал плечом на монаха, а когда тот не проявил готовности отступить с дороги, слегка оттолкнул его и очутился по другую сторону стены. Вошел в обитель, подготовленный к хорошему и к плохому. Увидел кампаниллу — стоящую отдельно колокольню,— высокую и суровую. Увидел часовню с отворенной дверью. В ее темной пустоте горели свечи. Черно-красные цвета господствовали там, геральдические краски ночи, цвета смерти, пожарищ, засохшей крови. Прежде эти краски вызывали в сердце Пиппо торжественность и экстаз, теперь напоминали о войне, смерти и крови. Он прошел мимо часовни твердыми шагами и повернул дальше, к кельям, и в сердце у него были только хмурые воспоминания и ненависть.
В кельях были отворены окна. Пиппо заглянул в одно из них, в другое... Солома на полу, грубо вытесанные кресты по углам. Быть может, дон Гайярдоне ошибся? Быть может, здесь живут только фратрес пацифици — братья мира,— как именуют себя францисканцы?
За длинным помещением трапезной брал начало монастырский сад. Пиппо ступил на белую дорожку. Белые дорожки в саду, белые, вытоптанные дорожки среди олеандров. Ах, олеандры! Как пахнут они после утренней мессы, освеженные росой, полные чистоты и красоты!
Навстречу Пиппо шел отец приор. Мрачный привратник что-то шептал ему на ухо. На лице у игумена было удивление, гнев и возмущение. Посторонний человек в его обители. Непрошеный гость!
Игумен не благословил пришельца. Осенил себя крестом, охраняя троекратным крестным знамением. Божье число — три — тайна смерти и воскресения, божья троица — бог-отец, бог-сын, бог-дух святой, древнее мистическое число, ведущее свое начало еще от древних египтян с триединым божеством — Озирис — Изида — Горус. Отец приор в последнее время пребывал в плену единственного чувства — страха. Он боялся всего на свете. Искал успокоения в старых церковных книгах, докапывался до глубоко и прочно сокрытых тайн веры и спасения, искал забвения в древних учениях, сулящих покой и защиту для души, измученной страхом и опасностью.
Крестился быстро, мелко. Господнее число три покрывал другим числом — семь. Семь кругов ада, семь огненных кругов, сквозь которые, очищаясь и побеждая смерть, проходит самая могучая из известных человечеству богинь — Астарта — Иштарь, всеплодороднейшая мать матерей, богиня наибольших воителей.
— Могу ли я осмотреть монастырь? — спросил Пиппо, а приору почудились совсем иные слова, слова Франциска Ассизского: «Дом мой — дом молитвы, а вы сотворили его пещерой разбойничьей». В монастырской часовне висит старинное изображение Франциска, сделанное неистовым критянином Эль Греко. Франциск — одинокий среди милых его сердцу итальянских гор, под распахнутым черными вихрями небом. В лице — мало крови, в глазах — избыток мрака. Вот и у этого пришельца слишком уж черные глаза, мрак возмущения и осуждения выплескивается из них на отца приора.
— Я партизан и репортер. Мне хотелось бы знать: что делается в вашем монастыре, отче? Моя газета хотела бы поведать об этом миру.
Игумен крестился и лепетал латинские слова, которых Пиппо не мог понять.
— Этот монастырь... этот монастырь,— бормотал приор,— vere non est alind, nisi alomus Dei et porta Calli —этот монастырь в естестве своем нечто иное, как дом божий и врата небесные.
— И все-таки...— настаивал Пиппо, хотя и знал, что это оскорбительно для игумена.— Поверьте, я не хотел вас прогневить, отче,— сказал Пиппо.— Я просто репортер, и меня интересует...
Приор медленно опустил веки. Не глядя себе под ноги, ничего не говоря незваному гостю, пошел белой дорожкой по направлению к монастырской трапезной. Пиппо, неуверенно пожав плечами, отправился вслед за ним.
В трапезной находились монахи. Сидели вдоль длинного неструганого стола, обсели его со всех сторон, вкушая убогую пищу,— если придерживаться точности, то не акриды, а макароны, сваренные на воде макароны; в них не было и следа масла, не было даже томата... Черные облачения братьев-реформатов чередовались с гранатовыми рясами-габитами— братьев младших, братьев-миноритов, очевидно гостивших у своих братьев по ордену.
Приор благословил трапезников и остановился неподвижно в конце стола, а Пиппо, не в силах побороть искушения, пошел вдоль спин, обтянутых суконными черными и гранатовыми сутанами. Смотрел на черные стриженые головы братьев-реформатов, на их круглые от безделья и жира спины, похожие на женские, и неожиданно остановился, увидя перед собой голову рыжую, а не черную, голову со свежей, недавно выбритой тонзурой, перевел взгляд чуть ниже и увидел спину совсем не такую, как у отцов францисканцев.
Пошел дальше, быстро пошел, чуть ли не побежал вдоль стола и видел еще и еще рыжие, со свежими тонзурами головы и странно знакомые, до боли знакомые спины, которых не мог скрыть даже грубый габит. Где он видел эти спины? Тогда ли, когда арестовали его на Кампо Императоре, выкрав из-под их носа Муссолини? Или в лагерях смерти? Или в ту страшную ночь в немецком темном лесу, когда ночной мрак раздирали вспышки фонариков и пистолетных выстрелов?
Люди в узких шинелях, с узкими жесткими спинами. Спины приплюснутые, неправильные бугры лопаток почти не нарушают их понурой ровности, безнадежность проступает сквозь жесткое сукно, веет на тебя мертвенной стужей. Он знал их, да еще как хорошо знал!
И когда теперь, среди круглых, как подушка, спин отцов францисканцев увидел спины, ровные как доски, спины палачей, формой своей напоминавшие узкие трапеции или прямоугольники виселиц, спины, выпиравшие своими острыми углами из-под толстых монашьих облачений, он чуть не воскликнул: «Это они! Они!»
Дон Гайярдоне сказал правду: здесь были чужаки, были враги, были фашисты!