Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 160 из 164



— Единственная моя надежда,— говорил дон Гайярдоне,— прожить столько, сколько прожили Платон и Тициан. Они умерли каждый в день своего рождения, имея по сто лет от роду. Я должен прожить сто лет, чтобы увидеть, к чему придет наш сумасшедший мир. О, вы не слушаете меня! Вы смотрите один на другого, и мой голос не долетает до вашего слуха. Пейте, дети, вино! Сегодня вас угощает дон Гайярдоне, ваш случайно найденный посаженый отец, которого завтра вы потеряете и забудете. Я угощаю!

И правда, дон Гайярдоне где-то раздобыл вина, принес в халупку, где жила Клодина со своей матерью, целых две бутыли натурального красного вина, не очень крепкого, но как раз такого, которое и нужно было в этот вечер,— теплое, терпкое виноградное вино, от которого приятно шумело в голове и хотелось сказать много красивых слов, хотелось смеяться и даже плакать почему-то...

Клодина и Пиппо справляли свое обручение. Можно было бы еще сегодня вечером найти священника и обвенчаться, но мать Клодины запротестовала: торопиться незачем, да и Пиппо был в нерешительности, явно колеблясь, следовало ли ему идти к священнику после того, как получил удостоверение из коммунистической газеты «Унита» и считал себя коммунистом? Он не верил в бога, не хотел верить и его слугам. Он верил в мать, которая дала ему жизнь, верил в товарищей, которые шли с ним плечо к плечу по Европе. А бог и его слуги — священники? Над этим Пиппо не задумывался, на это у него не было ни времени, ни желания. Знал только, что он уже далеко не тот маленький мальчик в белых одеждах и что уже никакие отцы доминиканцы не заставят его петь жалостные моления.

— Пойдем не для того, чтобы видеть, а для того, чтобы не видеть,— сказал дон Гайярдоне.— Так написано в священных книгах. Однако если ты одинок и если ты присматриваешься к тому, что делается в мире, то ты видишь больше всех остальных. Дон Гайярдоне видел очень много. Да и теперь от его глаз ничто не может укрыться. Теперь все едут, едут, едут. Никто надолго не задерживается на одном месте, ни у кого не хватает времени, чтобы остановиться и хорошенько разглядеть все вокруг. Никогда так много не ездили люди. Переселение народов! Приморские города стали вратами путешествий, как это было еще во времена Колумба и Марко Поло. И наша Генуя стала вратами. Возвращаются домой партизаны. Приходят бывшие солдаты и изгнанники. Сошли с гор беглецы. Но есть и неизвестные в нашем городе. О, от дона Гайярдоне не скроется никто! Мимо моего дома лежит дорога в обитель отцов францисканцев, а я вижу, как ежедневно направляется туда большая черная машина с капитолийской волчицей на радиаторе. Черная машина и белая, никелированная волчица на радиаторе. Волчица и два маленьких человечка, примостившиеся у нее под брюхом и сосущие волчье молоко. Кто ездит на этой машине? Разве отцы францисканцы уже отказались от пешего хождения и пересели на машину с капитолийской волчицей? Было время — францисканцы сидели в итальянских портах и записывали каждого, кто входил на корабль, чтобы затем доложить об этом в апостольскую столицу — Ватикан, и тогда папа посылал погоню за своими врагами или же требовал от тех стран, куда они отправлялись, экстрадиции — выдачи бежавших. Дон Гайярдоне все знает! А может, и наши отцы францисканцы сидят теперь в генуэзском порту и следят, чтобы не бежали за море враги Италии? Я не видел их там. Я гордился своим монастырем. В этом монастыре пятьсот лет назад был владыкою Франческо делла Ровере, что вскоре стал папою Сикстом Четвертым. Генуя назвала его именем одну из своих пьяцц...

— Мы познакомились на этой улице,— сказал Пиппо.— Мы встретились с Клодиной на пьяцце Сикста Четвертого.

Дон Гайярдоне его не слушал. Он плакал. Пил вино и плакал, потому что затоптали самое для него святое — его веру.

— Я верил в святость этого места,— говорил он.— Я верил в благочестие братьев-реформатов, живших в своей обители на горе надо мной. И если б они вышли в этот взбаламученный мир, я бы ничего не сказал о них плохого. Но они продолжают сидеть за высокой оградой монастыря, а к ним ежедневно ездит черная машина с белой капитолийской волчицей и возит каких-то людей с рыжими волосами, таких волос не увидишь у итальянцев. Кто они, эти выкормыши, вспоенные волчьим молоком? Откуда они и почему скрываются в нашем монастыре? Никто не видит и не знает этого, а старый дон Гайярдоне видит, он все видит! И почему же тогда в священных книгах написано: «Идем не для того, чтобы видеть, но чтоб не видеть»? Почему?

Дон Гайярдоне совсем обессилел. Он упал грудью на стол, пробовал еще что-то говорить, но только бормотал неразборчиво, без толку водил по столу руками, словно собираясь плыть куда-то, хотел поднять голову, но она отяжелела и не слушалась его.

Пиппо взглянул на Клодину: что с ним делать? В комнате была только одна кровать. Семейная металлическая кровать, старая, с облупленной краской на спинках, застеленная цветастым покрывалом — единственной ценной вещью в этом убогом жилище. Еще стоял на кухне узенький топчан, но устроить на нем ложе для дона Гайярдоне было как-то неловко, он все же был здесь гостем, к тому же и посаженым отцом. Мать Клодины тоже поняла безмолвные взгляды, которыми обменивались молодые. Она подошла к кровати и приготовила постель.

Дон Гайярдоне заснул, как только его уложили.

— Мы пойдем к морю,— сказала Клодина,— немного погуляем.

— Идите,— сказала мать.

Пиппо ждал Клодину на улице. Он обнял ее, и они спустились к морю, перепрыгивая с камня на камень.

Когда они очутились уже на самом берегу, когда почувствовали у себя под ногами шорох морской волны, легко разбивающейся о камень, Клодина тихо засмеялась.

— Ты чего смеешься? — спросил Пиппо, заглядывая ей в лицо.

— Я смеюсь оттого, что на нашей кровати спит дон Гайярдоне.

— Да, твоей матери сегодня негде лечь.

— Мама устроится на топчане. А мы?

— Мы можем и не спать в такую ночь.

— Но на нашей кровати — дон Гайярдоне!

— Все равно мы ведь не были у священника.

— Мы обручены. Ты прошел всю войну и остался жив, разве этого мало? Разве священник даст тебе нечто большее, чем дал конец войны?



— Я тоже так думал, но ты...

— А раз думаешь ты, то я тоже... Поцелуй меня.

Он обнял ее худенькие мальчишеские плечи и привлек к себе. На ее губах сохранился терпкий вкус вина, черные волосы пахли морем. Оба закрыли глаза, потому что все равно не видели ничего. Когда наконец они оторвались друг от друга и раскрыли глаза, увидели море и небо. Вода в море была глянцевито-черная, как живое серебро. И небо было серебряное. Молодой месяц висел в нем рожками вверх, узкий, как челнок.

Где-то вызванивали колокола, возвещая конец карнавала. Когда-то Пиппо считал, что колокола общаются с богом. Знал, что они оплакивают мертвых, сзывают людей на молитву. Сегодня колокольный звон — на радость. Металлические голоса сплетались в одно-единственное слово: Клодина, Клодина, Кло-ди-на, Клодин-дин-на!

— Пора,— сказал он.— Ты иди. Отдохни.

— Куда же я пойду?

— К матери.

— А ты?

— А я поброжу здесь.

— Я не хочу оставлять тебя одного.

— Ты устала.

— Ни капельки!

— Кроме того, мне необходимо подумать.

— О чем же тебе думать?

— Ну... о чем. Ведь теперь я буду твоим мужем, у нас будет семья, нужно о ней заботиться...

— Лучше поцелуй меня! Давай походим по берегу. Тут совсем близко — пляж. Песок. Настоящий песок. Мы можем выкупаться. Ты не боишься купаться ночью?

Они добрались до песчаного пляжа, мгновенно разделись и побежали в море. Белые руки Клодины светились под лунным светом. Вода стекала с них крупными каплями и горела бликами белого сияния. Потом девушка перевернулась на спину и лежала на воде, выставив молодому месяцу острые соски маленькой груди, распустив волосы.

— Я плаваю как рыба. А ты умеешь плавать? Давай заберемся в море так далеко, чтобы не видно было берега.

— Давай.

Долго плавали они, плескаясь и брызгая друг на друга, били ногами по теплой и мягкой воде. Когда вернулись на берег, уже светало.