Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 62 из 84

На фронте солдат, даже если он захватчик, убивая, рискует и сам быть убитым. Что же значит быть посланным в фашистский концлагерь, где тебя заставляют только убивать?

Постоянным напоминанием о времени, проведенном там, был для Фрица внезапно возникавший в ушах страшный звон, в котором — хотя он длился всего несколько мгновений — слышались все голоса и звуки этих месяцев. Это случалось с ним не часто, но было мучительно. Фрицу казалось, что в это время все его тело пронизывает сильный электрический ток. Веки начинали дрожать мелкой судорожной дрожью. Нечеловеческим напряжением воли он подавлял дрожь, и это избавляло его от пытки, вплоть до нового припадка. Но иногда усилие воли оказывалось слишком слабым или запаздывало, и тогда этот головокружительный, оглушающий звон прорезали душераздирающие вопли людей, пронзительный детский плач… Фриц Хельберт смутно чуял, что два — три таких мгновения сведут его с ума…

Тогда он с силой ударял себя ладонью по глазам и сразу открывал их.

Впервые такой приступ был у Хельберта еще в ту пору, когда он служил в концлагере на одном из островков Балтийского моря, песчаной полоске, поросшей кое-где сосняком. Лагерь был большой: в нем содержались тысячи людей всех национальностей, включая и немцев. Был там и крематорий, и все остальное, что составляло непременную принадлежность гитлеровского концлагеря.

Так как у Хельберта не было опыта и привычки к лагерным жестокостям, его назначили в канцелярию заведовать секретным архивом и документами.

Какой-то частью сознания он понимал, что средоточие всей деятельности лагеря — крематорий — работает полным ходом. Косвенно Хельберт даже участвовал как-то в его зловещей работе, но только косвенно.

Он переписывал донесения, каллиграфически нумеровал списки осужденных, подшивал в папки смертные приговоры, но для него все это были служебные бумаги, он только выполнял свои прямые обязанности по военной службе.

По крайней мере, он сам так думал. "В конце концов я только подчиненный", — рассуждал он, все равнодушнее наблюдая мерзкие преступления, которые творились вокруг. Но порога крематория он не переступил ни разу. Он обходил его.

Иногда, глядя из окна канцелярии на невысокое здание, словно дремавшее под сенью сохранившихся вокруг высоких сосен, Фриц совершенно забывал о его назначении. Остальные канцеляристы многозначительно шутили, называя "оазисом" это строение, стоявшее посреди песчаного пустыря в окружении немногих деревьев. Хельберту же, когда он разглядывал крематорий из окна, он напоминал сельский заводик или мастерскую.

Но однажды поздним осенним вечером, когда на острове было особенно тоскливо, Фриц различил непрерывное негромкое гудение, доносившееся со стороны крематория.

В этот день его без конца донимали какими-то регистрационными списками, и — странное дело — шелест их потом, в вечерней тишине, впервые вызвал звон в ушах, делавший гудение крематория совсем уже непереносимым.

Хельберт затыкал уши, но звон не прекращался; это выводило его из себя, мучило, бесило.

Приступ длился недолго, и он забыл об этом случае. Бешенство его прошло так же быстро, как тогда, когда он, избив батрака, тотчас становился работать рядом с ним.

Но вскоре случилось еще нечто, заставившее Хельберта думать не только о крематории, но и о многом другом. Это не был какой-нибудь отдельный случай, а целая цепь оглушающих событий, возникших и развернувшихся вслед за небывалым наступлением Советской Армии.

Ее ничто не могло остановить. Все более мощное "ура" сотрясало и оглушало нацистскую Германию, фронты распадались, пылали города, блокировались и прекращали сопротивление укрепрайоны с искусно замаскированными дотами, с удобными амбразурами широкого обзора для пулеметчиков, с бетонированными блиндажами.

Наступление советских армий развертывалось с такой стремительностью, что эсэсовцам часто не удавалось уничтожить следы совершенных преступлений.

Когда отзвуки грозного "ура" долетели до той полоски песчаной земли, на которой жил Фриц Хельберт, там уже лихорадочно ждали прибытия пароходов для эвакуации лагерной команды и заключенных куда-то на дальний берег Балтики. Но дни проходили за днями, а пароходов не было видно.

Однажды ночью, за два часа до рассвета, начальник лагеря приказал срочно вывезти на барже заключенных нескольких бараков и пустить их ко дну.

Хельберт в ту ночь не вернулся домой. Он до рассвета бродил по взморью.



Разгоралась заря. Широко впереди открывался великолепный, полный красок и свеже'сти морской простор, в котором было, казалось, столько оттенков, сколько бывает в живых человеческих глазах; но для Хельберта все было по-прежнему окутано ночной мглой, как в те часы, когда черные тени, тесня друг друга, бились в свинцовых волнах.

Он одиноко стоял на берегу. Он видел, как эти призраки беспорядочно громоздятся друг на друга, мечутся; однако глухой всплеск воды, который поэт сравнил бы, может быть, с поцелуем холодных губ, был ужасающе реален: море заглатывало людей.

Где-то за бескрайней ширью воды и неба всходило невидимое солнце. Море окрасилось в кровавый цвет, но Хельберт по-прежнему видел его сквозь ночную мглу…

Вдруг он заметил женщину, шедшую вдоль берега понурой походкой. Она шла в глубокой задумчивости. По мере того как она приближалась, Хельберт все явственней различал ее черты. Она была по-девичьи стройна, опрятно одета; но бледное открытое лицо ее обрамляли седые волосы, это была, по-видимому, немка заключенная. В ее печали Хельберту почудилось что-то родственное его настроению. В это утро он был рад такому открытию. О! У нее крестик на шее! Христианка!

Хельберт поймал себя на том, что думает о мире.

О мире между людьми и государствами. О мире, в котором предано забвению все сотворенное зло, в котором каждый желает ближним только добра.

Его охватило желание совершить в эту минуту что-нибудь красивое, возвышенное.

— Gut’n Morgen, Fräulein![45] — приветствовал он девушку и почтительно поклонился.

Но девушка не ответила ему. Она метнула на него пронизывающий взгляд, пошла быстрее и исчезла вдали.

Этот пронизывающий презрительный взгляд был словно пощечина.

"Даже ответить не хочет! Она тоже шла вдоль взморья… Эта понурая походка… Может быть, у нее там отец, брат… может, любимый… Нет, она никогда не простит…"

Хельберт почти побежал к баракам, подальше от соленого запаха моря. Ему стало как будто легче. Он рассеянно отвечал на приветствия часовых на постах. Солнечный луч ласково пригревал спину, и лишь теперь он почувствовал, что за эту ночь его пробрало холодом до костей.

Он медленно побрел по главной аллее лагеря, незаметно для себя очутился перед зубчатым забором, выкрашенным зеленой краской, вошел в калитку. Внутри царила образцовая чистота. Клумбы пестрели геометрическими узорами из цветов. Преобладал густо-синий цвет.

Редкие уцелевшие сосны стояли неподвижно и печально, подчеркивая окружающее безлюдье, от которого у него защемило сердце. Он остановился. Прямо перед ним чернела огромная куча лохмотьев, остатков одежды. Ему бросилась в глаза белая полотняная вставочка с воротничком и мелкими голубыми пуговками, рядом он заметил какой-то серый пиджак из бумажной материи с приколотым булавкой рукавом — пиджак инвалида… Затем старомодную черную шляпку с пером, какие носят старушки… Бесформенная груда старья, рвани, всевозможного тряпья… пиджаки, пиджаки… жилетки, рубашки и шарфы… детские чулочки… У ног его валялась затоптанная прозрачная кофточка с прошивками и кружевом. Хельберт поднял ее и положил повыше. Под ней обнаружился старый детский заплатанный башмачок, с подметкой, подбитой деревянными гвоздиками.

Хельберт прикрыл глаза. В памяти возникла хибарка шорника Ладислава, круглый стульчик, на котором он, маленький Фриц, сидел, когда чинил башмаки своим братишкам. Ему представилось, как старый поляк торопливо зашивает сбрую и что-то воодушевленно рассказывает. Дорогой его мастер рассказывал о той сбруе, которую видел в воображении — она должна была облегчить труд лошади, но вместо голоса шорника в ушах Хельберта внезапно раздалось то самое страшное гудение.

45

Доброго утра, барышня! (нем.).