Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 69



Балюлис ладонью обтирает росу с клеенки, прикрывает ею мешки, подтыкает под них края, чтобы все в телеге ощутило его руку. Уже брошена охапка сена — и сидеть мягче, и мерина подкормить, положен кнут. Едва ли понадобится, но тоже о чем-то свидетельствует, что-то напоминает. Что? Силу, которой больше нет, молодость, которой не дозовешься? Скрипнул пересохший, редко снимаемый с деревянного колышка в амбаре хомут, и Каштан тронулся. Загремели колеса. Балюлис шагает рядом с телегой, подлаживаясь к ходу коняги, окидывая взглядом словно отползающее назад гумно. Не терпится поскорее оборвать повседневные узы, но хочется и как можно больше взять с собой. Ведь нигде так легко, словно горсть гороха, не разбросаешь всего, как в дороге, когда глаза слепнут, а дали манят. Можно потерять подкову, бывает, обод слетит, а бывает… Балюлис ухватывается рукой за боковину, отталкивается и, не останавливая лошади, заваливается в телегу. Оборачиваться и не собирается, Петронеле свою спиной видит. Притихшая, со скорбно поджатыми губами… Ее бы воля — ни за что не пустила со двора. Лошадь — хорошо, лошадь нужна, но что, если не лошадь, отрывает мужа от дома? Лауринасу нравится: ишь, как за него держатся, он беззаботно помахивает кнутом. Хочет подразнить, словно сзади, меж вишен переминается, вогнав палку в землю, не тяжелая его Петроне, а молодая и пугливая Петронеле, ужасно боявшаяся его отъездов, его безумной страсти к лошадям.

— Белье чистое? Белье-то надел, Лаури-и-нас? — пронзительно крикнула вслед, будто не на мельницу собрался, а на край света.

Статкус содрогнулся — таким криком мертвого поднимешь, Лауринас даже не обернулся.

— Иэх! — подстегнул, едва сдерживая участившееся дыхание. Будто взвалил на телегу не только свое старое тело, но и тяжелый валун. Было время, на бегущего коня вскакивал не задумываясь. Сам был, как молния, и жеребцы у него такие же были, клевером да овсом кормленные.

— Лау-ри-нас! Маши-и-ны! По сторонам гляди-и! — все еще исходила криком невидимая уже, заслоненная деревьями хозяйка, и тонкий, как проволока, голос ее, казалось, обвивался вокруг шеи Лауринаса, не давая продохнуть.

Всю жизнь так. Ни разу не отпустила с улыбкой, с легким сердцем. Вечно удрученная, вся в зудящих клещах страха, сосущих из человека кровь. Ты едешь, и клещи те едут, пока не вытрясешь. Потому и рвешься, как из петли.

Колеса затарахтели, перекатываясь через корни, потом утихли, попав на мягкую песчаную перину спускавшейся вниз дороги, и Лауринас зажмурился от удовольствия. В полумгле заросшей ольхой низины что-то сверкнуло, это подкова, задев камень, высекла искорку, и вот конь — уже не убогий Каштан, а другой, сивой масти, что, бывало, тянул за собой в ночи ниточку искр — вырвался на простор. Казалось, после того как выберешься из мрачного леска Шакенасов, откроется перед тобою бесконечность, гони как хочешь и куда хочешь — шагом, бешеным галопом или, бросив поводья, доверься своему Жайбасу[3].

А он тоже хочет лететь, Жайбас. Как Молния, — крикнул кто-то восторженно, и жеребец так и остался Жайбасом. Призы брал, обгоняя в уезде не одного скакуна из помещичьих конюшен. У них, почитай, каждый год скачки устраивали, на породу не глядя: кто желает, у кого конь порезвее — давай скачи. Вот и Жайбас… А небось не прохлаждался, как другие его соперники, пахал и боронил, воз таскал и сани. Лишь за несколько дней до соревнований давали ему передохнуть, на свободе или под седлом походить. Об одном только всегда свято помнил Балюлис — неважно, выпивши бывал или работой завален! — каждый день чистить и расчесывать Жайбаса. Жеребец был орловской породы, небольшой, с пышным хвостом и развевающейся на ветру гривой. Балюлис заплетал ему гриву в маленькие косички, а перед скачками распускал. Разливалось такое серебро, такой ослепительный светлый блеск, что мужики ахали, увидев, а завистники не могли удержаться:

— Глядите, Балюлис на своем безрогом козле!

— Навоз с брюха три дня отдирал! Как тут не заблестишь!



— Орловец? Сука его родила, а папаша — козел!

И так и сяк подкалывают, а Балюлис знай себе скребет костяшками пальцев бок своего Жайбаса, чтобы и жеребца, и свои дрожащие руки успокоить. Сам из жеребенка вырастил, сам! Купил у крестьянина, плохо в этом деле разбиравшегося. Торговал сивого жеребчика другой, тоже не бог весть какой знаток, уж и магарыч сулил поставить, а тут Балюлис накинул сверх запрошенного полсотни литов… Попади орловец — может, и не совсем чистых, может, и мешаных кровей, но от этого не менее лихой, выносливый и быстрый, — попади в грубые руки, век бы ему не вырваться из навозных оглоблей, не почувствовать, что умеет летать. Раза два в году брал Балюлис свое, всем показывая, какой у него жеребец и каков он сам среди расставленных поперек беговой дорожки, одно страшнее другого, препятствий.

Балюлис сдерживает тяжело дышащего Каштана, который ничем — ни мастью, ни сложением — не похож на Жайбаса. Старый, хромой. Однако что-то связывает их, возможно, дымка воспоминаний, возможно, запах конского пота, самый приятный из всех на свете запахов. Тронешь, кажись, сейчас не вожжи — трепещущие нервы рысака и почувствуешь ответную дрожь Жайбаса, ощутишь его готовность к полету. Даже ветер галопа услышал Балюлис.

— Но, милок, — хлестнул по крупу вздремнувшую клячу — теперь еще медленнее поплетется, а в лицо по-прежнему бьет рассеченный быстрыми копытами воздух, полощутся гривы несущихся рядом лошадей, мелькает штакетник длинного забора, пестрые зонтики дам, словно маки, усеявшие край поля.

— То ли скачете, то ли летаете вы на этой своей Молнии?! Откройте секрет, господин наездник! — игриво кидает ему, протягивая букетик васильков, одна такая — зардевшаяся, словно мак, хорошенькая, темные глаза посверкивают, и он, внезапно свесившись, как на кавалерийских учениях, подхватывает ее за талию и водружает перед седлом. Руки еще не угомонились, не вернулась еще к ним смиренность пахаря. Они еще должны были что-то превозмогать, иначе не осилишь все препятствия, не пробьешься сквозь упругий, хлещущий встречь воздух, еще чувствовал он потным затылком злую зависть соперников. Ему и не снилось, что вдруг вытворили эти руки. Уже на старте, садясь в седло, обратил внимание на ее васильки: ну, ничего себе барышня, ну, покосилась на него, увидев на коне, скорее всего ее тоже волнует конский запах, но у него и в мыслях не было, что, придя первым, схватит ее в охапку. Опьянев от успеха, не совладал с руками, вот и все! Все? Не собирался тискать на виду у всего честного народа, тем более в каком-нибудь укромном местечке. Да и длилось это одно мгновение — облачко духов, оханье и горячее прикосновение спеленутой тугим шелком груди. Лошадь переступила, качнулись и долина, и раскинувшийся за забором уездный городок, и небо над ним. Стой — яростно крикнул он, одергивая не столько жеребца, сколько свои неразумные, не желающие выпустить добычу руки, и вот барышня снова на лугу, осторожно, как перышко, спущенная с коня. Ничего с ней не случилось, платье слегка помято, да щеки залило бледностью. Испугалась? И все-таки за лихость Балюлис заслужил пылкий взгляд сквозь вуалетку, прикрывающую глаза, а кроме того, поздравления зевак, обступивших всадников, и проклятия всего семейства Шакенасов, донимавшие его всю жизнь, не забытые до сих пор, хотя перешагнул он уже за восемьдесят и трясется в расшатанной телеге, которую тащит старый хромой мерин.

— Не удержался, кобель, похвастался? Городская потаскушка, вот она кто! Настоящая дама не станет отираться среди пропахших лошадьми мужиков.

Так сурово оценит Балюлене этот его давний молодецкий порыв, разговорившись со Статкусами. Будто не она кричала похоронным голосом: «Белье чистое? Белье-то надел?» — резанула по воздуху ладонью — меня, мол, это и теперь не интересует, как не интересовало тогда! Однако вспыхнула, словно в жилах все еще течет молодая ревнивая кровь. На пухлом, морщинистом, как плетеная корзина, лице вздрагивали губы.

3

Жайбас — молния (литов.).