Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 69



— Дома-то небось кислое молоко хлебала. Тоже мне барыня — с голым задом. Вуальку-то на шляпку, чай, сама и вязала!

Не дождавшись сочувствия, на которое рассчитывала, горячо прибавила:

— Моя двоюродная сестра Шакенайте Зофия… Рядышком стояла, все своими глазами видела!

Казалось, давно надо бы вытащить занозу, полжизни торчавшую в сердце, тупым ножом выковырять само воспоминание о сопернице, однако чем больше старалась, тем отчетливее виделась сеточка, прикрывавшая бессовестные глаза, тем громче слышалось дыхание, распиравшее на груди шелковое платье.

Вот тебе и любовная история: потихоньку распутывал Статкус старинное приключение и удивлялся, что ему это интересно. Озорная уездная дамочка по пути на скачки нарвала васильков и из-за одного этого уже никуда не исчезнет, даже не постареет, наполняя юношеской отвагой ссохшегося старика и не переставая гневить измученную трудами и годами старую женщину? И сколько же это будет продолжаться? Пока руки Балюлиса будут в силах править полудохлой клячей, а глаза Балюлене из-под ладони всматриваться сквозь густые вишни на дорогу?

Надо бы спросить у Елены, подумал он, как привык делать, если вдруг бытовые мелочи загоняли в тупик. Но увидел ее бесстрастную, отметающую все сложности улыбку и понял, что ему будет неинтересен ответ жены. А ведь сам заставил ее быть такой и не потерпел бы другую… И горько усмехнулся над собой.

— Не думайте, я не вру, — испугалась его усмешки и выпучила глаза Балюлене. — Двоюродная сестра Зофия. И еще одна, Морта, подружка моя. Обе свидетельницы… Как та мамзелька Лауринасу на шею вешалась. При всех вешалась!

— Что вы, хозяйка. Вы ведь всегда правду говорите! — бросилась успокаивать ее Елена.

— Как не поверить, — поддержал Статкус, а про себя подумал: фантазия, чистейшая фантазия, невесть что выдумывают старые люди, ровно дети, а ты ломай себе голову над их действительными и мнимыми приключениями. — Вы тут потолкуйте, а я тем временем…

Так и не отыскав предлога, отпрянул от чужой боли, которая едва ли была сильнее, привези Лауринас мамзельку в расшатанной телеге, влекомой медленным Каштаном.

Тем временем Лауринас успел смотаться на мельницу и обратно, словно никогда никаких соблазнов в дороге и не испытывал. Уехал на мешках веселый и приехал веселый на тех же самых мешках. А что еще могло с ним случиться? Ведь отправился ячмень молоть, а не на свидание с молодостью. Тени становились все длиннее, подкрадывался вечер, пора прощения и примирения. С полей, опустевших и местами уже обнаженных, веяло бескрайним простором, заполнят и смягчат его разве что зимние снега. Но пока зима еще за горами, а тут, рядом, словно вознесенный топор палача, миг недолгого, все убывающего дня; и падает срубленное древо света — самое высокое из всех саженых и несаженых деревьев.

Как же короток этот день, господи, да и жизнь, вся жизнь! В вечерний час многим такое на ум приходит, особенно тем, кто в дороге, пусть и недолгой. Но вот встречает путника налитый соками лета, всеми его ароматами сад, даже винная сладость малины полощет пропыленное дорогой горло — за амбаром все зреет и зреет крупная малина, второй месяц не кончается. Уже и мысли иные, и не так страшно поднять глаза в пустое небо. Тут еще долго будет сочиться свет, дольше, чем где бы то ни было; и остается надежда, что на поваленном древе света вновь проклюнутся почки, что оно снова могуче раскинет необъятную крону своих ветвей — мост меж бытием и небытием…

Лауринас распряг еле переставляющего ноги Каштана, напоил и пустил, даже не спутав. Пошатывало и самого — нешуточное дело дорога на мельницу! Однако не присел, пока не прибрал мешков и не выложил шуршащих магазинной бумагой свертков. Около телеги топталась Петронеле, беззлобно поругивая мужа, зачем, мол, взял рыбу (есть еще!), зачем целый батон вареной колбасы (испортится, лето же). Интересовалась и мельником: все тот же, который тогда, помнишь, Лауринас?… Лауринас терпеливо, тоже нисколько не сердясь, отвечал (где уж тому-то, Петроне, старик давно у Авраама трубочкой своей дымит, сын, но тот, бывало, ни горстки, а у этого… Многовато мучицы мимо мешка сыплется!).

— А как он, мельников сын? Красивый? — не отставала Петронеле. — Отец-то красавец был, высоченный.

— Етаритай и етаритай, как скажет наш Линцкус. А что до красоты, то уж куда красив! Нос — что хлебный нож!

Оба расхохотались, довольные веселым разговором и друг другом, будто и не промелькнула между ними мамзелька с вуалькой, легко и скорее всего неожиданно приплывшая через море времени.

Потом Лауринас жевал в летней кухоньке утрешние блины. Очень любил подогретые и обиняком сделал своей Петронеле комплимент: в закусочной тоже-де заказывал блины, так не откусишь, чисто из жести! Наконец Лауринас поднялся, чтобы пригнать домой корову, услышав это. Елена предложила помочь.



— Не на-адо! — посуровели только что улыбавшиеся губы Петронеле. Так же отшила бы и сноху, и любую другую женщину, по неосторожности слишком близко сунувшую нос. Даже сквозь сон, больная, из постели так же отшила бы и лишь потом подумала бы, что позарез нужна помощь. Но смертельно уставший Лауринас не сопротивлялся, пускай сходит. — Не корова у нас, а дьявол. Ударит, с ног собьет! — постепенно смягчилась хозяйка. Сама не могла двинуться с места, измученная дневными трудами и ожиданием.

— Вмажь ей покрепче, ежели брыкаться начнет, не цацкайся. На-ка возьми, — и Лауринас протянул кнут, соблазнительно пахнущий лошадью.

— Ну, совсем сдурел старик! Станет тебе городская барыня кнутом размахивать, ровно какая пастушка! — пристыдила его Петронеле, но не пустилась пилить, изливать застарелую обиду или разочарование, о которых на короткое время забыла. А может, не забыла, отодвинула в сторону. Ведь мог и не вернуться. Мог не вернуться. Статкус вслушивался в эти непроизнесенные слова и не слыхал, как возвращавшаяся с пастбища корова суется то на свекловище, то в ячменя.

Елена после многих лет перерыва присела к вымени, и струйки молока неуверенно зазвенели в ведро. Словно пианино, к которому прикоснулся давно не игравший музыкант.

Каждый прыск струйки мимо подойника — в солому или в навоз — должен был бы отзываться в душе Петронеле как удар, но она, настроенная не буднично, не обращала на промахи никакого внимания. Ведь дождалась мужа, который мог не вернуться…

Статкус смотрел, как жена, сполоснув подойник, моет в тазу ноги. В темноте бело сверкали икры, что-то воскрешая из тумана памяти.

— А ты, мамочка, и доить умеешь? — спросил несмело, словно ответ будет упреком ему самому.

— Какое там умение! Обрызгалась с головы до ног. Беда старикам с такой коровой. Бешеная.

Статкусу понравилось, как она говорит, — самые нужные слова, и больше ничего. Можно подумать, с незапамятных времен только и делала, что мыла ноги, и вода с шорохом выплескивалась на траву.

Ведь она деревенская, вспомнил он, хотя сто лет знал, что деревенская, как и эта Петронеле. Дочь аптекаря, но все равно деревенская.

— Видишь, оказывается, твоя мамочка не последний паразит. — Елена рассмеялась, и ее низкий горловой смех вновь, уже который раз задел нежную, давно забытую струну.

Собралась Елена и на другой вечер доить. Настороженная, массировала соски, потом доила в распахнутом хлеву, чтобы в случае чего подоспел на помощь хозяин. Балюлене не радовалась, но и не протестовала — стояла поодаль и поглядывала исподлобья. Чернуха махала хвостом, однако из цепких Елениных пальцев вырываться не собиралась.

— А из тебя неплохая доярка получилась бы, — похвалил Статкус жену.

— Вот не думала, что снова доведется под буренку лезть. — Ее смущенный взгляд как бы извинялся, что приобщилась и получает удовольствие от такого, не всем доступного дела.

— Попробовала бы, как они. Изо дня в день. Осенью, зимой… — Статкус попрекал, все больше раздражаясь, не понимая, почему не может простить ей этого освобождения и приобщения. И одновременно ему нравилось, смотрел бы и смотрел, но рядом с дояркой, чувствовал, долго оставаться опасно.