Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 107



— А что?

— Да так. Моя Анелюке вечеринку устраивает. Так втихаря повеселимся, сам знаешь, время какое.

— Там видно будет.

— Или Маркаускас не пустит?

Мука обжигает руку Андрюса.

— Кто он мне? Папаша?

Кряуна смеется, даже закашлялся, поперхнувшись.

— Ну так приходи, Андрюс. Анелюке пиво поставила.

— Не знаю, может…

Кряуна выходит в дверь, а Андрюс думает: «Три года назад он бы меня не позвал. А теперь ишь, «приходи». Как ни крути, восемь гектаров. Наконец-то и меня разглядел».

Андрюс перетаскивает мешки на телегу, аккуратно складывает, накрывает попоной. Садится наверх и негромко кричит на лошадей. Лошади лениво шлепают по грязи. От кустов вишни и сирени, разросшихся у дороги, темнота еще гуще. У Андрюса по спине пробегают мурашки, и он снова кричит:

— Поше-ол!

Телега тарахтит, подскакивая на рытвинах, а Андрюс хлещет лошадей яростно, как цыган. Оглядывается через плечо. Дорога пустынна, но ему кажется, что за ним кто-то гонится, кто-то подстерегает его за этим вишенником, за тополем, за этим забором…

Еще далеко от хутора он расслышал злобный лай пса.

5

Пранис Наравас едва тащит облепленные грязью сапоги. Голова так и гудит от речей, которых наслушался за целый день.

«…Американские империалисты угрожают миру атомной бомбой…»

Чтоб их гром поразил, этих империалистов и их страшную бомбу…

«…примером для нас должно служить крестьянство России, Украины и Белоруссии, которое решительно встало на путь коллективизации и в настоящий момент живет…»

Кажется, сын Кряучюнаса, вернувшись из армии, рассказывал, какие там поля — ни конца ни края, а машины сами жнут и молотят пшеницу. Только вот солома у них пропадает. А без соломы откуда корма брать да навоз?..

«…следует включить в списки всех, у кого было земли свыше… кто держал наемную силу… кто саботирует…»

Где же весы, на которые поставишь каждого и взвесишь?..

«…Вы — советская власть, и…»

Откуда им знать, что такое — быть властью на селе!

Потирает рукой небритое лицо, смахивает испарину со вспотевшего под шапкой лба. «Эх, лучше уж не думать. И так вот день-деньской… Да и первый ли это день? Сколько таких дней и ночей? Без отдыха, без покоя. Чтоб рабочие в городе не голодали, ты завтра спросишь у Скауджюса и у Валюкене: «Почему молоко не сдаете? Почему с поставками мяса тянете?» А Маркаускаса ты выгонишь в лес за дровами для школы. Чтоб дети не мерзли. Зато Аксомайтене отнесешь сто двадцать рублей и при этом скажешь: «Власть дает на новорожденного…» Ах, нужен ты, мил-человек, очень даже нужен…»

Дорога огибает ольшаник и бежит теперь по опушке леса. В сумерках маячит крест. Поодаль, на пригорке. Приземистый и крепкий, торчит из куста сирени. Пранис еще был малышом — коров пас, когда в летний зной налетела гроза и мальчик Мотузы спрятался под клен; сверкнула молния, расщепила дерево пополам, а верхушка, падая, убила ребенка. Осенью отец сказал Мотузе: «Дай-ка, шурин, я из этого клена память о твоем сыне сделаю». Мотуза согласился, и отец зимними вечерами при свете лучины стругал, резал, сопел, отгонял детей, чтобы те не зудели над ухом, а весной на месте клена поставил крест с маленькой часовенкой. Собрались люди, смотрели на часовенку и видели Иисуса, упавшего на колени под тяжестью креста. Долго смотрели, все качали головами, шапки сняли, но тут кто-то шепнул, что Христос слишком уж смахивает на самого Мотузу. Люди выпучили глаза, возмутились, обозвали отца богохульником, а старик Маркаускас схватил топор и замахнулся: «Это же идол! Сейчас его изрублю!» Отец подскочил, обхватил руками желтый кленовый крест. «И меня руби! И меня руби, мил-человек!» — закричал он. Маркаускас отшвырнул топор и в воскресенье привез ксендза — показать это святотатство. Но ксендз освятил крест, похвалил отца и сунул ему три тысячи кайзеровских марок. Отец в тот же вечер позвал Мотузу, пошел с ним в корчму и пропил все деньги.

Пранис Наравас останавливается, поворачивается к кресту. От дождя, зноя и стужи дерево потрескалось, почернело. На мир смотрит скорбное и равнодушное ко всему лицо Христа. «Давай поменяемся крестами, — с горькой улыбкой шепчет ему Наравас. — Ты мне дай деревянный, а я тебе — крест своих бед. Давай поменяемся, а? Говорят, ты всемогущ, вот и поноси хоть немножко мой. Молчишь? Нет, ты не Христос. Ты Мотуза со своим крестом, а может — Аксомайтис… Или мой отец — у него было такое же сухое скуластое лицо и длинные руки. Эти руки вырезали тебя…»

На дороге громыхают колеса. В коляске сидят двое.

Пранис Наравас трогает пальцами зажатый под мышкой портфельчик с бумагами и ста двадцатью рублями для Аксомайтене, еще раз оглядывается на потрескавшуюся часовенку, на деревянное, искаженное страданием лицо Христа.

Фыркают лошади.

Пранис бредет по обочине дороги, а повозка приближается, догоняет.



Впереди уже маячат поредевшие деревья хутора, чернеют умытые дождем крыши построек, и он останавливается. Мужчины, едва поспевавшие за ним, сбились в кучу. Натужно дышат, подкладками фуражек вытирают пот со лба. Все молчат — никто не знает, что полагается говорить. Туманное утро: плывут раскисшие, набухшие водой тучи; вот-вот хлынет дождь — и кончится так и не начавшийся день.

Его широкие плечи поднимаются, под пиджаком проступают острые лопатки, он весь как-то подтягивается, застывает на минутку и тут же, вздрогнув, обмякает, понурив голову; автомат сползает с плеча, и он берет оружие в руки.

Хутор все ближе, его шаги все медленней, и он думает, что подчас нечеловечески трудно вернуться домой.

По пустому двору ветер гоняет расписные кленовые листья. Скрипят перекошенные ворота. Из дверей хлева высунула голову лошадь и заржала, увидев людей.

Дверь открыта, и он, махнув своим людям тыльной стороной ладони, один входит в избу. Звякает щеколда, в нос бьет затхлый запах родной избы. Женщина, сидящая у окна, поднимает голову, вскакивает, но ее сдерживает внезапная мысль, и она только-потуже затягивает уголки черного платка.

— Ты… Ты чего сюда притащился, Юргис?

Захлебнувшись желчью, женщина заслоняет руками лицо и опускается на стул. Она плачет, жалобно всхлипывая, тщетно пытаясь унять рыдания.

— Из-за тебя нас господь покарал…

Прислонившись к перегородке, стоит паренек, высокий, но совсем еще щупленький. Юргис ловит его взгляд, прямой, открытый и мучительный, не выдерживает его и направляется к двери.

На доске, на белой простыне, лежит человек, и Юргису кажется, что он далекий, чужой ему. Ведь это неправда, что ему сообщили сегодня утром, это ошибка…

Он подходит, встает у изголовья, крепко-крепко сжимает губы, но все равно вырывается слово:

— Пранис…

Как будто прилег отдохнуть после работы. Седеющие волосы гладко причесаны, большие, тяжелые руки…

— Брат мой…

Юргис налег грудью на автомат, поставленный на пол, смотрит на старшего брата, и в этот миг перед его глазами пролетает так много… такая уйма всего…

…Вот они бегут с Пранисом в лес по малину, он босиком наступает на гадюку, но Пранис успевает палкой перешибить ей голову…

…Вот они косят прибитый дождем ячмень, он едва поднимает косу, ноют натруженные руки, а Пранис говорит:

— Ты передохни, Юргис, я один докошу…

…Вот он устроился в городе, таскает бревна на лесопилке, а субботним вечером возвращается домой.

— Ну как там, лучше? — спрашивает Пранис.

— Еще хуже. Но теперь-то я знаю, кто в этом виноват.

…Вот он, три года спустя, стучится в окно к брату.

— Кто там?

— Я, Пранис…

— Кто?.. — не узнает брат. Если и узнал, то думает, что померещилось.

Снимает крюк с двери, и Юргис чувствует на своих плечах дрожащие руки Праниса.

— Откуда ты, Юргис? Мы-то думали, ты погиб в этой заварухе…

Увидев оружие Юргиса, Пранис замолкает. Потом спрашивает:

— Ты против них?..