Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 20



Сидевшие за столом уставились на него, и он сразу признал среди них главного – его глубоко посаженные глаза на широком, заросшем многодневной щетиной, лице безотрывно смотрели на обреченного. Помещавшийся слева от главаря мужичонка плюгавого вида, не вставая со скамьи, – должно быть, по одной на всех бумажке – огласил приговор, заканчивавшийся словами: «…и казнить смертию как предателя трудового народа». За всё время главный не проронил ни слова. На жертву он глядел тяжело, но вроде и без ненависти. В глазах его, мутных, как самогон, стояла какая-то нечеловеческая усталость, какая-то пустота и бесчувствие ко всему на свете – как будто даже и к собственной жизни тоже полное равнодушие показывал его жуткий взгляд.

Петра подтолкнули прикладом к двери и на дворе передали поджидавшим уже палачам. «Хорошо налажено…» – в глухой, безысходной тоске отчаянья подумал он. «Вот и всё. Неужто конец? – стучало в жаркой голове. – Куда тут денешься по такому снегу?» И тут же: «Верзилу, верзилу этого… его надо сперва».

Так прикидывала голова, а руки сами знали что делать. Механически передвигая босые ноги – он почти не ощущал подошв – и слыша из-за спины тяжкое, смрадное от самогона, дыхание, он тихонько шевелил кистями, почуял слабину и незаметно выпростал правую руку, соображая: с двумя вооруженными мужиками не сладить, всё одно – зарубят или пристрелят, остается последняя надежда: вырвать миг и… бежать, а там уж как повезет.

Чувства в нем напряглись до предела. Изобразив полную покорность – и тем усыпляя бдительность шедших сзади, – он выполнил в точности то же, что перед тем погибший Шмаринов: дошел до места и, как бы обреченно готовясь проститься с жизнью, опустился на одно колено на утоптанный снег… но тут же вскочил и, собрав оба кулака вместе, что есть мочи саданул дюжего так, что сбил его с ног – и тот в падении свалил своего напарника. Однако второй оказался проворнее верзилы: перед тем как упасть, он успел-таки достать жертву шашкой – скользящий удар пришелся по голове. В горячке Петр сиганул вниз, съехал по склону в лощину, а там, обливаясь кровью, не помня себя, проваливаясь в снег, – скакал вдоль плетня подобно волку, уходящему от погони. Он слышал, что сзади стреляли, и в какой-то момент рухнул без чувств, как подкошенный, но не от пули (после узналось, что в него не попали), а от того сабельного удара. Вот уж где повезло: его не преследовали – там, наверху, как видно, решили, что прикончили его наповал одним из выстрелов. Очнулся он в тишине ночи, с грехом пополам где полз, где ковылял, но добрался до чьей-то хаты, хватило сил достучаться… Обморозил лицо, уши, пальцы на руках и ногах, но как совсем не замерз – сам не знает.

Уже потом стало известно: перед рассветом, как тати в ночи, каратели покинули деревню. А поутру трое подростков первые обнаружили порубленных и окоченевших людей. Где друг на друге, где поврозь… кто плашмя, кто в скрюченной жуткой позе, в которой сковал его февральский мороз, многие с открытыми глазами, – на окрашенном замерзшей кровью снегу разбросаны были двадцать три изуродованных тела: проколотые насквозь, с посеченными головами и ребрами, с поднятыми вверх, порубленными руками…

И Петр едва не стал двадцать четвертой жертвой, но все-таки выжил, пролежав три месяца в больнице. Он и там однажды был от смерти на волосок. Весть о том, что он спасся от казни, дошла до антоновцев, и проверить слух явился в больницу сам Токмаков – правая рука Антонова. Вот как Петр о том вспоминал:

– Ну, думаю, – всё, на этот раз уж точно мне каюк. А он сказал: «Ладно, ежли сам не подохнет, еще свидимся. Он от нас не уйдет».

Но случая подходящего повстанцам больше не вышло, скоро уезд был очищен Красной армией.

История одного детства

«…на середине жизненного пути, оглядываясь на события прошлого, которые, как толпа друзей смотрят печально вслед нам, спешащим к неведомым темным берегам, – мы иногда замечаем в этой серой толпе какой-нибудь образ, излучающий свет, как будто нашего уже сумеречного неба».

О память сердца! Ты сильней Рассудка памяти печальной…

Шел тридцать седьмой год. Неизбежно близилась невиданная еще в истории мировая война. В европейской атмосфере нависли тяжкие тучи, сгущалось электричество, время от времени вспыхивали зарницы, пугали народы мертвенным своим светом, предвещавшим небывалую смертоносную грозу. Поистине: всё живое попряталось в удобные укрытия, спешно созданные под влиянием страха и слепой надежды.

Впереди было позорище Мюнхена, когда великие мужи Европы попытаются умилостивить, умиротворить новоявленного дракона, принеся в жертву ему целые народы.



«Сон разума порождает чудовищ»… Дремлет в человеке зверь да вдруг проснется, явит пораженному миру железные свои клыки. И оживут древние ужасные мифы…

Но влюбленным на всем белом свете не дано выбирать. Ни хорошие, ни плохие времена – не в их власти. Для природы любовь важнее мировых катастроф.

И большое село, расположенное в центральной России, жило своими насущими заботами, в которых, как и от века, главными были труд, рождения и смерти, любовь.

На одной из вечеринок в избе-читальне молодой агроном познакомился с приезжей девушкой, и с этой первой встречи они приглянулись друг другу – обычная история, похожая на тысячи других, происходивших по всей земле.

Судьба распорядилась так, что они стали моими родителями.

Я смотрю на их фотографии тех лет и стараюсь понять, какими они были, эти два молодых, еще чужих друг другу, человека. В их дальнейшей совместной жизни пережили они немало всякого, хорошего и плохого: размолвка и затем война разлучали их – такое бывало у многих. Были ли они созданы друг для друга?

«Приехала я из Борисоглебска работать в незнакомую деревню, мне было девятнадцать лет, только что я окончила медицинский техникум, с отличием – и меня направили в мединститут без экзаменов, но в областной город ехать я не решилась. Нечего было ни обуть, ни одеть, в техникуме жила только на стипендию, родители помочь не могли никак – был голод. Зря я отказалась от института, всё так же – и плохо одетая – выучилась бы не хуже других.

Село-то мне не понравилось, показалось захолустным, даже клуба не было, лишь рядом с церковью – изба-читальня. Первое время так скучала и по городу, и по дому. Только и знала работу, читала книги, писала письма да всё на почту бегала».

Перечитал я эти строки, написанные матерью, и подумал: а случись такое, что была бы у нее тогда кой-какая одёжка, ведь она никогда бы не встретила моего отца – и значит… Я вдруг ощутил себя мизерной частицей огромного мира, развивавшегося тысячелетиями, и кожей, до озноба, прочувствовал, что стои́т за появлением на свет каждого человека – какая тьма времен и какая ничтожнейшая случайность!

На фотоснимке – неподвластный времени как застывшее мгновение – живой, наполненный молодостью, энергией, искрометный взгляд девушки рядом с волшебным отсветом улыбки отца – ему тогда было двадцать восемь, и он (по рассказам его друзей и родственников) был заводилой, неистощимым на выдумки весельчаком.

А время было нелегкое. Молодой агроном чудом избежал ареста: доносу-навету, запущенному по инстанциям недоброжелателем, по счастью, не был дан ход. После всех бед и несчастий двадцатых годов жизнь понемногу входила в мирное русло и невиданные на селе перемены быстрее других воспринимались молодой порослью – теми, кто во время гражданской были еще детьми.

Мать вспоминала: «Было время светлых встреч, было бедно и весело. Вечерами в избе-читальне пели песни, читали стихи. Отец под гитару пел замечательно, он ведь мальчишкой еще пел в церковном хоре, это ему пригодилось. Вот склонит свою голову над струнами… У него были удивительные волосы, цвета сена, жесткие, густые – их не брала расческа. В детстве, на спор, его даже поднимали от земли за волосы старшие братья. Он был красив, обаятелен, за словом в карман не лез, в любой компании с ним было весело, интересно. Да и друзья его были – как на подбор, два Гавриила: один – музыкант-самородок, выучился сам, по слуху, и без всяких нот мог играть на любом инструменте, исполнял даже классическую музыку, ну а второй стал потом знаменитым писателем».