Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 20



– Откуда ж нам взять? – всплеснула руками женщина. – Сами ведь голодуем…

Рябой наотмашь заехал ей по лицу тыльной стороной ладони, женщина качнулась, ударилась головой о печной угол и рухнула без чувств. Девчонка-пятилетка с ревом кинулась к матери.

– Что же ты делаешь, бандит?! – закричал лесник.

У главного шрам побелел на скуле, налились кровью глаза.

– Ах ты, говно собачье! Я еще тут перед ним распинаюсь… Это я-то бандит? Ладно. Нехай так и будет. А ну, ребята, берите его – и во двор.

С лесника посрывали верхнюю одёжу и в исподнем выволокли наружу – там привязали к ближайшему дереву, потом у хаты стали выстраиваться в ряд, клацая затворами. Из избы, всё так же воя, выскочила девчонка, босая, по снегу бросилась к отцу, как зверек взнеслась по веревкам, обвила его шею руками и затихла.

– Снимите с меня малую, – дрогнувшим голосом попросил лесник. – Не берите зря грех на душу.

– А ну, – скомандовал рябой, – Кирпатый, запри ее в избе.

Низкорослый, с кривоватыми ногами, подкатился к дереву и принялся оттаскивать ребенка, но девочка вцепилась мертвой хваткой – он никак не мог ее оторвать (а может, не так уж шибко хотел?)…

Главный глядел, глядел на это, сплюнул под ноги.

– Ладно, братва, уходим. Век нас помнить будут.

И уже после, когда очнулась жена лесника и выбежала во двор, – она так и увидела привязанного к дереву мужа с висящей на нем дочкой. Кинулась на помощь, да веревки никак не могла развязать, растерялась совсем, за ножом бегала.

Вот так леснику повезло избежать неминучей смерти. Что правда, то правда: разве такое забудешь?

Расправа

В сарае установилась жутковатая, тягостная тишина. Силен был мороз: застрехи казались белыми от покрывавшего их инея. Здесь были собраны не одни лишь сельские активисты, но даже и те, кто хоть мало-мальски имел связи с новой властью. Схваченные кто где и свезенные в одно место, они знали, что теперь им несдобровать – их собрали здесь не для увещеваний. О делах этого карательного отряда, присланного главарем мятежа Антоновым, слышно было по всему уезду – худая слава летит быстрее самого быстрого коня.



Тяжкие думы каждого из них ходили кругами – так коршун степной кружит над одним и тем же местом. И думы те были безутешны. Упорно, неотступно возвращались они к неизбежному, неотвратимому – к тому, что скоро должно было с ними произойти.

Ни о каком спасении не могло быть и речи. Воронеж, где как будто крепко держится власть советская, – неблизко. Пусть даже кто-то успел сообщить в губернский город, оттуда не пришлют помощь в одночасье. И этот дурной сон наяву, который им довелось пережить, – только начало. Ужас удесятерится, когда их поведут расстреливать.

Снаружи слышалось поскрипывание снега под валенками часового, а в сарае по-прежнему было тихо, никто не проронил ни звука. Среди двадцати четырех мужчин разного возраста, а там была и зеленая молодежь, не нашлось ни одного, кто бился бы в истерике, плакал или, наоборот, притворным весельем, бодрячеством пытался успокоить себя и других. Просто люди внутренне невольно готовились к бессонной ночи, которую они должны провести в ожидании рассвета, к своей последней ночи, когда одна и та же мысль будет неизбывно мучить душу каждого, не давая покоя. И все они, оглушенные, ошарашенные недавним пленением и еще не остывшие от обыкновенных своих забот, как-то нечаянно нацелились дожить до утра, когда уйдет давящая тьма и займется над землей белый свет – как последняя надежда.

Но они ошибались – жить им оставалось недолго и рассвета им не видать. И в неведении этом, они сидели и лежали тихо, без стонов и криков, без проклятий и просьб.

Пошевелясь, Петр невзначай закусил губу, во рту сделалось солоно, но такая мелочь не коснулась его сознания. Всё существо его, с головы до пят, было пронизано чувством дикой нелепости того, что произошло. Еще утром, в сутолоке привычных и даже скучных дел, он и вообразить себе не мог, что сегодня же он будет взят, посажен сюда и так вот, очень даже просто, окажется на краю могилы. Что скоро его молодое, сильное тело сделается бездыханным… И что поправить ничего нельзя, как нельзя остановить и повернуть назад время.

Голова горела огнем – казалось, что на ней нет шапки, тогда как та как раз была на месте. Неотступно, неотвязно вместе с кровью в висках стучал вопрос: «Что же дальше?» Петр вызывал в памяти, перебирал в уме похожие случаи, о которых слыхал, лихорадочно выискивая лазейку для спасения. Усыпить бдительность охраны, когда поведут, и вырваться, бежать? Но даже если удастся сделать это – успеешь ли скрыться? Тут ведь не город. Да еще зима…

Как и его товарищи по несчастью, он и не подозревал, что самого времени на раздумья практически не оставалось – слепому провидению наплевать на мысли и чувства живых, оно неумолимо. Вопреки ожиданиям, в сторожкой тишине едва начавшейся ночи, загремели засовы, отворилась тяжелая дверь и четверо вооруженных мужиков появились на пороге. Те, кто прибыл в село вершить свои черные дела, придумали делать это ночью. Приземистый в тулупе, с «летучьей мышью» в руке, не вдаваясь в объяснения, скрипучим голосом выкликнул Ломакина, председателя Ревкома. Здесь же, перед дверью, под дулами, приказал раздеться до исподнего, а после ему связали руки за спиной и увели – босиком по снегу.

Оставшиеся в сарае замерли – обреченные на смерть, они, казалось, дышать перестали, ждали, напрягая слух, звука выстрелов. Но тишина стояла по-прежнему – зловещая, жуткая, озадачивающая – и в непонятной тишине этой пришли за следующим… После него каждый уже ждал своей очереди.

Петр ужаснулся: всем вяжут руки – значит крышка, с этим не уйдешь. Он ничего не понимал. Почему не всех сразу? Что за этим кроется? И почему не стреляли? Даже если кончали за околицей, всё равно было бы слышно… Сердце тяжко бухало в ребра, голова пылала. «Вот оно… Что же делать?!»

«Опять не меня…» – механически отмечал он, когда приходили за очередной жертвой, – и от этой пытки темнело в глазах, взрывалось черным пламя переносной лампы. Когда же назвали его имя, Петр, так мучительно ждавший этого, – сделался на время даже странно спокоен. Лишь оставшись в нательной рубахе и снимая последнее – портки, опять подумал: «Свяжут руки – всё…» – и тут сплоховал: оступился и завалился набок, в угол сарая. Но этот переполох, без всякого умыслу устроенный охране, случился ему на руку: пока подымался, в голове вспыхнула догадка. И когда, матерясь и отвесив ему пинка, пришедшие за ним изготовились вязать ему руки, – он не положил их одна на другую, а соединил со смещением, оставив кое-какой зазор. Не больно-то тверезые мужики, вязавшие его, ничего не заметили.

Его вывели из сарая. Он шел как во сне, холода не чувствовал. Светила луна над снегами и далеко было видно кругом. Видать и впрямь спьяну делали свои дела каратели: пока вели его зачем-то до дверей ближней избы, удалось ему подсмотреть то, что видеть было никак не положено, – и картину эту он крепко, до мелочей, запомнил. Там, за банькой, в конце огорода, у лощины, стояли двое с Васькой Шмариновым, которого вывели как раз перед Петром. И этот Васька – давешний бузотер, задира и драчун – перед теми покорно стал на колени, опустив свою буйную голову, – и беззащитно и страшно забелела под луной его шея. Нависший над ним ражий детина, утробно гэкнув, ахнул шашкой – послышался хруст шейных позвонков и, словно подрубленный капустный кочан, свесилась голова, и пало на снег задергавшееся в конвульсиях тело, которое минуту назад было Петькиным дружком Васькой Шмариновым…

«Вон же оно как! – ожгло Петра. – Вон почему не слыхать было в сарае… На нас им патронов жалко, – (подгоняемый сзади конвоирами, он не мог отвести взгляда от дюжего исполнителя: тот, отворотясь от жертвы, обтирал лезвие комом снега). – И меня к нему?»

В избе, в облаках махорочного дыма, был стол, уставленный жратвой и выпивкой, – за ним с одного, чистого, краю сидели те, кто решал судьбу плененных. «Навроде скорых поминок… и по мне, еще живому», – пронеслось у Петра в голове и явилось острое, нехорошее чувство, что стол этот с четвертью самогонки, кучкой соленых огурцов, луковицами вроссыпь, горкой вареной картошки, желтыми шматками сала – весь вид этого пиршества станет для него последним зрелищем на этом свете. Ему-то осталось жить всего-ничего, а эти и дальше будут себе пить и жрать. И потом будут еще жить и сегодня, и завтра, и много дней после. Вот о чем, совсем некстати, подумал он.