Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 20



Вполне понятно: на такого парня не могла не обратить внимания приезжая девушка.

Теперь, когда я, будучи старше их, тогдашних, пытаюсь вообразить себе их деревенские посиделки, драмкружок, песни, танцы, свидания и разговоры – у меня это плохо получается. И прежде всего, конечно, потому, что подробности, как расцветала их любовь, знали только они двое, и эта тайна навсегда останется невысказанной.

Село наше старинное, первые поселенцы появились еще во время царствования Алексея Михайловича, когда по соседству, по Дону и Хопру, ставились казачьи городки для защиты южных границ Московского государства от набегов крымских татар. Теперь уж не бывает такого: я родился там же, где родились мой отец, отец моего отца, где жил прадед и его предки. И первый год жизни прошел под отчим кровом. Дед и бабка, двое их сыновей с женами, в это время, перед самой войной, жили в избе, поставленной прадедом Аггеем Северьянычем в 1885 году. По наущению родителя, мой дед – будучи в тот момент пацаном – подложил по углам под нижний венец сруба по медному пятаку на счастье.

Дед и бабка были истово верующими, в доме, как в старые времена, царил домострой. В тридцать девятом году отец мой учился в областном городе, в сельскохозяйственном институте – дома бывал наездами. Что-то не заладилась семейная жизнь родителей вместе со всеми обитателями дедовской избы – и мать, прихватив меня с собой, уехала в Воронеж и стала жить одна.

«Устроилась фельдшером в воинскую часть, мне дали комнату в военном городке. Училась по вечерам на медицинских курсах. Ох как трудно было и работать, и учиться, и еще каждый раз таскать ребенка на своем горбу. На занятия-то ездила с сыном, там он находился в комнате ребенка, играл. Возвращались уже поздно, ехали в десять-одиннадцать часов на трамвае, Сережка уже спал на руках, а был толстый, тяжелый. Бывало – прямо не донести его, даже посторонние иногда помогали дотащить до квартиры. Трудно было… Вызвала младшую сестру из Москвы, устроила на работу и на курсы медсестер, стали жить вместе. Таня, когда свободна была, мне помогала».

Мне очень нравилось кататься на трамвае. По выходным дням к нам приезжал младший брат матери Володя, учащийся ремесленного училища, и надолго забирал меня с собой. Мальчишка, недавно попавший в город из деревни, – он сам был, видно, не прочь покататься. Он устраивался у окна, сажал меня на колени, и мы ехали на «двойке» через весь город до самого сельскохозяйственного института. Иногда, во время таких поездок, удавалось видеться с отцом.

Передо мной фотография начала сорокового года, на которой изображен двухгодовалый надутый круглощекий малыш в пальто, застегнутом на все пуговицы, и в наглухо закрытой шапочке, которую я и по сей день помню как причину моих горючих слез (из-за нее на улице меня обозвали девчонкой). Малыш смотрит прямо в объектив, придерживая растопыренными пухлыми пальчиками большого плюшевого медведя.

Интерес к этому снимку появился у меня, когда я сам стал отцом. В юности-то всё куда-то торопишься, спешишь, не вспоминаешь о прошлом. И в то время я даже с удивлением смотрел на старые фотографии: казалось, что к этому надутому карапузу я не имею никакого отношения. Теперь же, с более дальней дистанции, я наконец разглядел: в глазах того несмышленыша – будто росток, еще не набравший силу, – живет, теплится взгляд матери. И точно такой же взгляд – вот настойчивая печать природы! – нет-нет да и прорывался в глазах моего маленького сына…

Капризная вещь – память. Из каких-то темных глубин, без видимой связи с настоящим, вдруг вспоминается, как отчаянно мечтал я о трехколесном велосипеде и как несравненно счастлив был, когда мне его купили – впереди была война и четыре десятка лет жизни, в которой случалось и немало хорошего, но такого чистого, незамутненного счастья я больше не припомню.

А вот еще воспоминание из тех, довоенных, лет: меня привели к фотографу. Мы оказались в комнате со скудным освещением. Само по себе это странно, но я не запомнил яркого света, наоборот – помню лишь темный угол, в котором мы должны были сниматься. Пока взрослые о чем-то разговаривают, я настораживаюсь от непонятных мне движений человека с ящиком. Совсем не могу вспомнить самого фотографа, но помню свое впечатление о нем: я был загипнотизирован его манипуляциями и немного боялся. Чьи-то руки (это была Таня, сестра матери) подняли меня и усадили на возвышение. И я запомнил гладко-ворсистый на ощупь материал плюшевой накидки, которая была подо мной.

Подобные мелочи, засоряющие память, кажутся совершенно лишними – от них как-то хочется избавиться. Если в юности, которая всё еще рядом с детством, память неохотно возвращается в ранние годы, то почему она мучает, когда становишься взрослым?



Что проку в этих щемящих, тревожащих душу воспоминаниях?

Это была последняя фотография из мирного времени.

Грянув над Европой, круто изменив судьбы многих миллионов людей, военная гроза докатилась и до нас и разметала остатки едва родившейся семьи. Летом сорок первого, в первые недели войны, всяческой неразберихи хватало: моя мать, военфельдшер второго ранга, со своей частью отбыла на фронт, как ей казалось, ненадолго – на один-два месяца. Как и все тогда в нашей стране – от поэта и композитора, создававших полные оптимизма песни, до рабочего, колхозника или красноармейца – она была уверена, что скоро вернется домой с победой. И никто не догадывался, что точно так же об этом думала почти вся Германия, имея в виду совсем иную победу.

Девятнадцатая стрелковая дивизия, в которой служила моя мать, в составе двадцать четвертой армии оказалась в самом пекле на центральном участке фронта, загораживая путь немецким армиям, рвущимся к Москве. Впереди было окружение под Вязьмой…

Я в это время находился в деревне, у деда с бабкой – и никто из взрослых не подозревал, какую штуку выкинет еще со мной охочая до фантазий судьба.

Так уж водится, память избирательна: многое из того, что случается в жизни, исчезает вместе с прошлым – так, будто его и не было вовсе. Но многое и остается. И неправда, что человек крепко запоминает только хорошее или только плохое – память, как и сама жизнь, наполнена и радостями, и страданиями.

Теперь я как будто стою на холме, обозревая окрестность жизни. Вблизи события видятся отчетливо, подальше, к горизонту, они теряют свои очертания в дымке времени, а немалая часть того, что сокрыто за горизонтом, – кануло в забвение. И всё же кое-что из оставшегося за его чертой, словно под воздействием великого оптического волшебства природы – миража – вдруг встает перед глазами так чисто, отчетливо, что становится как будто даже реальнее сáмого ближайшего события. По этим осколкам прошлого не восстановить полной картины – в ней неизбежно окажутся пустоты – но невозможно уйти от отдельных, поразительно ярких воспоминаний…

В мае сорок первого (недавно мне исполнилось три года) отец повез меня на лето к своим родителям.

Шесть километров от станции Народной он шел пешком, я сидел на его плечах и мне было хорошо смотреть на мир с высоты, было ощущение, что я сильно оторвался от привычной мне земли. Теперь уж не вспомнить, о чем отец говорил со мной во время долгой дороги, но я прекрасно помню, что нам было очень весело, и я смеялся вволю.

Старая полувековая изба казалась мне огромным сказочным жилищем, похожим на лабиринт, войдя в который со двора и поплутав изрядно, можно было неожиданно очутиться в саду, совсем с другой стороны дома. Устроена изба была таким образом, что многие помещения располагались вокруг большой русской печи – на нее я забирался по приступкам, как на гору. Хорошо помню длинный стол, за которым собиралась вся семья, божницу в углу, неподалеку от стола полукруглый зев печи.