Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 92



— Поймают волка, а он прикинется овечкой! Давай волка разглядывать, а он точь-в-точь такой же, как мы с вами, ну как есть свой! Ну что ты будешь делать?

На скалистом горном перевале, где дуют ветры со всех четырех сторон света, сим изнуренным, иззябшим, усталым людям, народу, жаждавшему братской любви, Шайла сумел прочесть проповедь, утолявшую эту жажду. Создатель радуется, говорил хитрец, когда люди возносят ему хвалу, он одинаково хорошо понимает и латынь, и французский язык, и любые наречия; он откроет небесный Иерусалим всем сердцам, лишь были бы они чистыми, но прежде всего врата рая откроются перед теми, кто, будучи охвачен справедливым гневом, найдет в себе силы сдержать его и не прольет крови творения божьего.

Позднее насмешники уверяли, что по воле случая нашим крестьянам довелось в тот вечер услышать на горе Кан самую красноречивую проповедь аббата.

— Уж очень хорошо говорил, право!.. — еще долго после того вспоминал с сокрушением слесарь из Пон-де-Растеля«

— Ну и как же, по-вашему? Или нам не слушать заповедей господних? — добавлял возчик Старичина.

Ведь в тот холодный ветреный вечер Шайла воскликнул, пристально глядя на них:

— Взгляните на меня!

А затем крикнул:

— Разите, братья, если верите, что бог так велит. Разите сюда!

И, разорвав на груди сутану, он подставил ударам обнаженное, беззащитное свое сердце.

— Вот так-то оно! Человека нельзя убить, как зверя дикого, — твердил Дариус Маргелан, тот, что холостил хряков. А кузнец Бельтреск добавил, что хоть все и грозились целый год, каждый божий день грозились выпустить проклятому Шайла кишки, хоть и вскакивали по ночам с постели, и клялись, и божились провялить на ветру всю его требуху, а вот как столкнулись с ним вплотную, да увидели, как подергивается у него кожа га обнаженной груди, да услышали, как стучит, бьется, трепещет его сердце, — так молот в их руках стал тяжелее, чем утес Виала.



Да еще на днях Маргелан говорил, что в тот вечер они спустились с гор, распевая духовные гимны, воссылая хвалы Иисусу за то, что он ниспослал им кротость душевную; еще на днях говорил наш Бельтреск, сильный, как бык, что слышал он тогда, на горе, из уст аббата Шайла слова: «Сын человеческий сошел на землю спасти грешников», и крепкая рука кузнеца не могла подняться, чтобы первой бросить камень; еще на днях говорили Бельтреск и Маргелан эти свои бесхитростные речи, но никогда уже этого не скажет Дельмас, слесарь из Пон-де-Растеля, коего в 1699 году живым четвертовали по наветам сего архипресвитера и на глазах у него; мы не услышим также подобных речей из уст Старичины-возчика, ибо в первый год нового столетия он стараниями вышеупомянутого Шайла был приговорен к каторжным работам и прикован цепью к борту большой королевской галеры. 3& такие дела с ним и расплатились на прошлой неделе Авраам Мазель, Соломон Кудерк, Никола Жуани, Гедеон Лапорт и их товарищи, когда судьба вторично столкнула их с тем проклятым аббатом.

При первой с ним встрече на горе Кан де л’Опитале я, наверно, тоже выронил бы поднятый с земли камень, не решаясь бросить его в злодея, но в прошлый вторник, столкнувшись с ним в Пон-де Монвере, я швырнул бы камень изо всей мочи, так, чтобы хрустнуло плечо, швырнул бы с еще большей яростью, когда Шайла стал бы молить: «Вы же знаете, братья мои, что бог заповедью поставил: «Не убий!» Я сломал бы свою саблю, разрубив ему череп, по примеру гончара Никола Жуани, того, что делает черепицу в Женолаке, иль по примеру Пьера Сегье, именуемого Духом Господним, шерстобита из Мажиставоля, ибо мне, подобно сим братьям моим, тоже хотелось бы дважды убить его{19}.

Подходя к самой мрачной записи, взываю к тебе, господи: укроти руку и сердце мое… Взгляни, я словно на краю ущелья, и мне надобно разом перескочить через него, а ведь я чуть-чуть было не сорвался в пропасть… Чтобы набраться сил для нового разбега, я посетил тихий уголок, место последнего упокоения нашего на сем свете. Я прошел через Заброшенное поле, заросшее бурьяном, к кладбищу, где похоронены мои родные; присев на низкой стене ограды под синеватыми ветвями кипариса, я смотрел, господи, на могильные холмики моих дедов и прадедов и думал о том, что могилы постепенно сглаживаются, опускаются с каждым поколением. И так ясно привиделся мне самый высокий холмик — моя могила — на том месте, которое для нее предназначено, я знал об ртом с того дня, как мать показала мне из окна низкую ограду, цветущие кусты и два кипариса. «Католические кладбища для нас закрыты, священники нас туда не пускают, — объяснила мне мать, — мы хороним своих близких возле дома, их могилы у нас под окнами, мы видим их каждый день, и это хорошо». Я слушал ее слова как завороженный, самая прекрасная волшебная сказка так не увлекла бы меня. Когда мать говорила «мы», «нас», я весь трепетал, я ощущал себя взрослым. С того дня как наши мертвые вошли в мою жизнь и вид из окна приобрел для меня глубокий смысл, я почувствовал свое место в череде поколений…

***

Покойный аббат Шайла страсть как любил рассылать «увещевательные грамоты», кои мы именовали доносами. При малейшем подозрении он придумывал всякие каверзные вопросы, нашпигованные намеками на предполагаемых виновников тех или иных преступлений и провинностей, и посылал их священнику того прихода, где обитал неблагонадежный «новообращенный», — так подбирался он к добыче, терпеливо и алчно подстерегая ее, словно рыбак, закидывающий в мутную воду крючок с отравленной наживкой. А приходские священники, все как на подбор отпетые мерзавцы, из кожи лезли вон, только бы им войти к нему в милость, соперничали в ревностных стараниях заманить на путь доносов свою паству и для того грозили непокорным отлучением от церкви, обещали доносчикам сохранить тайну исповеди, искушали менее податливых духовными благами, — короче говоря, предлагали хорошую цену за поклепы и доносы.

Малейшие слухи превращались в громы и молнии, которые по воскресеньям обрушивались с высоты церковной кафедры на ошеломленного грешника. «Увещевательные грамоты» открывали бесславный, но безопасный путь для негодяев, желавших свести счеты с теми, кому они завидовали, на кого держали зло или кому не хотели платить долга, и я полагаю, что этакие «увещевания» в любом другом краю Запугали бы людей. Но только не в Севеннах!

Грозят нашему севеннскому племени то снежные обвалы, то наводнения, живут они, уцепившись за горные склоны, бьются над полосками тощей земли, а она того и гляди убежит у землепашцев между пальцами: смывают ее ливни и ручьи Лозера… Нет, давным-давно сожрали бы нас дикие скалы, если б люди, живущие в наших долинах, не приходили к нам на помощь, когда виноградники начинали сползать к вздувшемуся горному потоку или когда в августе месяце у кого-нибудь в сосняке вспыхивал пожар. Бьют заморозки паши посевы, сушит их засуха, тают снега и насылают на них воду, сено быстро гниет, — словом сказать, не будь соседей, все погибло бы — один год у одних, другой — у других: ведь все против нас, горцев, — и погода, и каменистые наши поля по крутым скатам Севенн, да мы не сдаемся, стоим друг за друга.

Чего там! Говорить много мы о том не говорим, шуму не поднимаем, больше против шерстки готовы погладить, а на деле-то крепко друг друга любим — вот оно как! И пришла к нам братская любовь не только из-за жестоких гонений против нас, а вот словно с незапамятных времен узы родства соединяли наших предков, как уверяют старики.

А все же случилось черное предательство, и было это в воскресенье утром, в первый день месяца мая 1697 года…

Вся наша семья явилась в Пон-де-Растель на торжественную мессу: надо же было получить свидетельство о явке, его могли потребовать от каждого из нас, когда угодно и где угодно: на мосту, в винограднике, в школе, на дороге, даже в собственном нашем доме у очага. По виду мы как будто внимательно слушали обычное пустословие папистской проповеди, а на деле она сливалась для нас в однообразное рокотание и не мешала нам возноситься мыслями к господу нашему, минуя капеллана, и как же мы вздрогнули, когда с высоты кафедры разнеслось по церкви имя нашего отца: