Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 120 из 157

О чем же это он? Веретено. Охапка льна. Долгая ночь в избе, едва освещенной керосиновой лампой… А война?, А фашисты? А разрывы фугасных бомб?

Нет никакой войны. Есть деревня Тремпиняй в южной Литве. Есть леса и перелески, звон речных струй, узорчатая тень старого клена. И есть маленький крестьянский мальчик, светлыми, широко раскрытыми глазами вбирающий в себя все чудеса, все прелести познаваемого мира. Есть родина. Есть Литва. И вот Венцлова протянул к ней руки и бережно, на раскрытых ладонях перенес через огромные пространства России, через огненный рубеж войны, перенес сюда, в эту комнату, и вернул ее, зримую, близкую, любимую, всем своим товарищам. Пусть ненадолго, но вернул! Сейчас все собравшиеся в комнате мысленно перенеслись в Литву. Лиетува… Край теплых дождей, холмов и тихих, мечтательных рек.

Дмитрий никогда не был в Литве. Но за месяцы общения и дружбы с литовскими писателями, слушая их рассказы о древней готике Вильнюса и о светлых песчаных берегах Паланги, о руинах Тракая, отраженных в голубых зеркалах озер, и падающих листьях со старых лип на знаменитой Лайсвес-аллее в Каунасе, о странных космических полотнах Чюрлениса, затаивших в себе неразгаданную тайну гения, и о тихих деревушках и хуторках, где проходило их нелегкое детство, он, как ему казалось, понял и полюбил Литву. И, вслушиваясь в негромкий голос поэта:

Дмитрий остро переживал тоску по утраченному за каждого пришедшего на вечер, да еще за себя самого, ведь Ленинград в блокаде, и кто знает, как там сейчас и на Мойке, и на Кировском проспекте…

Саломея подняла голову. Лицо ее было залито слезами.

— Как мягко, как лирично, — шепнула она. — Я видела сейчас наш маленький домик. Даже входила в него.

— Но не надо плакать, Саломея, — почему-то по-русски, низким, хрипловатым голосом сказала Бронислава Игнатьевна. Слезы стояли и в ее ярко-карих глазах. — Мы же вернемся!

Теперь голос Венцловы зазвучал громко и призывно. Он читал стихотворение «Край Немана будет свободным»:

Поэт вытер платком побледневшее, покрытое росинками пота лицо и уступил место у столика Костасу Корсакасу.

Костас худощав, строен, энергичен. Стремительный, четкий жест протянутой вперед руки, тренированный, звучный тенор. Воинственно поблескивают стекла очков.

Стучат отодвигаемые стулья и табуретки. Все поднимаются и окружают трех поэтов. Обнимают, хлопают по плечам, жмут руки. Высокие, широкоплечие люди с крупными чертами, твердыми скулами и волевыми подбородками. Сильные люди… Бойцы! На память Дмитрию приходит почему-то Лонгин Подбипента и богатырский меч в его руке. И Каролис Пожела с поднятой головой, вместе с молодыми своими товарищами идущий на расстрел. И легендарный ксендз-революционер Людас Адомаускас, чуть не полжизни своей проведший в тюрьмах. Настоящие люди! Немногословные, даже чуть флегматичные, но с могучими прямыми характерами. Непокоренные! Вот, пожалуй, самое точное определение всех, собравшихся сегодня на Гоголевской.

Подскочил разгоряченный, стремительный Людас:

— Ну как, Дмитрий? Ты доволен? Как тебе всё показалось? Броня, ты ему переводила?

— Как могла. Ты очень частил.

— Огромное впечатление, Людас, — сказал Муромцев. — Какие молодцы! Ты прав — астроном верен звездам.

Гира подергал себя за бороду.

— Ты обратил внимание на Корсакаса? Отличнейшие стихи. Кто бы мог подумать, что ему, чтобы вернуться к поэзии, понадобится аккомпанемент орудийных залпов! Кажется, все очень довольны вечером… Очень довольны. А почему ты не пригласил Анастасию Алексеевну?

— У Таси вечерние репетиции. Они задумали поставить «Демона». Ей очень трудно. Некому танцевать лезгинку.

— А почему бы им не поставить «Кармен»? Я люблю эту оперу, — низким и звучным голосом Кармен сказала Бронислава Игнатьевна.

— Ты, мамочка, сама была бы весьма недурной Кармен, если бы, конечно, умела петь…

— Перестань говорить глупости, Людас. Я рассержусь.

Но Людаса уже и след простыл. В другом конце комнаты он что-то рассказывает Мешкаускене. А Бронислава Игнатьевна, сказав: «Ну, вы уже самоопределились», оставила Муромцева и подошла к группе женщин, в центре которой — старая, но все еще могучая мать Гедвиласа.

Дмитрий собрался было уйти «по-английски», как вдруг рядом прозвучал тихий голос Саломеи:

— Вы знакомы с Межелайтисом, Дмитрий?





— Межелайтис? А кто он?

— Юноша, который носит в груди своей искру гётевского гения. Ему всего только двадцать третий год. И он учился у меня в каунасской гимназии, где я одно время была учительницей. Хотите, я вас с ним познакомлю?

— Конечно. Я буду рад.

— Эдуа́рдас! — негромко позвала Саломея.

К ним тотчас же подошел молодой человек. Он был высок и очень худ. Чрезвычайно резкий профиль. Пристальный взгляд задумчивых серых глаз. Дмитрий отметил нежно-восхищенный взор, брошенный Межелайтисом на Саломею.

— Как вам понравился вечер нашей поэзии? — вежливо спросил Межелайтис.

— По-моему, отличный вечер… А почему вы не выступали?

Молодой человек пожал угловатыми плечами:

— С чем? Сейчас я не пишу стихов. Да кроме того, я еще не заслужил права выступать вместе с Гирой и Венцловой. Это действительно большие поэты.

— Не скромничай, Эдуардас, — вмешалась Саломея. — Я знаю несколько очень недурных стихотворений, написанных тобой.

— Но моя учительница тоже не выступала сегодня!

Лицо Саломеи затуманилось.

— Ты же знаешь, я… я не могу… — И, сказав какую-то фразу по-литовски, она отошла в сторону, оставляя Дмитрия наедине с молодым человеком.

— Я вижу вас здесь впервые. Вы только что приехали? — спросил Дмитрий.

— Уже порядочно. Но я не живу в Пензе. Есть стекольный завод в Николо-Пестровском районе. Не очень далеко, но я не могу часто приезжать. Работаю там в конторе. Счетоводом.

— Вы разве финансовый работник?

— О, нет. Недоучившийся студент. А в Советской Литве нежданно-негаданно стал редактором «Комъяунимо тиеса». Ну, это наша «Комсомольская правда».

— Так вы комсомолец! — обрадовался Дмитрий.

— Ну конечно. Даже член нашего ЦК.

— Я тоже был на комсомольской работе. Одно время работал в Исполкоме КИМа. Тогда секретарем Исполкома был Рафик Хитаров.

— Ну, для меня это уже древняя история. Я вступил в комсомол совсем недавно, только в тридцать шестом году.

— Ого! Значит, пришлось поработать в подполье? Тогда считайте, что ваш стаж увеличен по крайней мере в три раза. Сидели в тюрьме?

Межелайтис рассмеялся. Лицо его стало веселым и открытым, будто раздернулась занавеска и на свет божий выглянула присущая ему доброта, мечтательность и озорство городского паренька.