Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 60 из 93

— Поздравляю, Витька, видал тебя в списке. Давно бы пора. Вы с Кургановым сразу на второй? Здорово подготовились. Я три года назад еле на первый вытянул.

Я скромно опустил глаза, шмыгнул носом — мол, не хочу хвастаться.

— Весной, между прочим, у нас Илларион Углонов выступал. Твой бывший «шеф». Башка-а, скажу тебе! Интересно рассказывал о работе писателя над рукописью. О молодых коснулся, что, дескать, не надо торопиться с ранней профессионализацией. Тебя вспомнил. «Выпустил, говорит, Авдеев сырую книжку, не совершенствует мастерство. Ходит по знакомым, занимает деньги. Пьет, наверно». Наведайся к нему, Витька, он доволен будет, что ты в институте. «За ум взялся». И я рад тебя тут видать. Вместе будем учиться.

«Что попишешь? — думал я, выйдя из чугунных резных ворот на бульвар. — Станем учиться. Нельзя же быть и писателем-зайцем».

Начались лекции, и мы с Кургановым заняли свои места в аудитории среди шумного студенчества. В бухгалтерии Союза писателей получили за месяц вперед повышенную стипендию. В кармане опять зашевелились деньжонки: приятное ощущение. На обратном пути заскочили в пивную, взяли по кружке пенистого жигулевского, сосиски с капустой.

— Ну, Витька, чокнемся, — сказал Сергей. — Обмоем студенческие билетики, мы их заработали.

— Ох, не скажи! Может, это ты с Ксенькой занимался, как Геркулес. А я, когда зубрил учебники, чувствовал себя так, будто просто ворую все, что попадется под руку.

— Не будем мелочиться, — засмеялся Сережка. — Иль ты не знаешь моего «культурного багажа»? Перед экзаменатором сидел, как на электрическом стуле. Все время придумывал, как бы мне «с улыбкой на устах» встретить провал… чем оправдаться перед Димой Пузатым, перед Ксенькой. Закажем по второй?

Он вернулся с новыми кружками, сделал большой глоток.

— А вообще-то, кореш, секрет тут простой. Ксенька права: к нам с тобой был особый подход. И директор, и преподаватели знали, что Союз писателей послал несколько своих великовозрастных сынов «подковаться», вот скрепя сердце и ставили «удочки». Одни, что ли, мы с тобой такие? В разные академии, в комвузы не таких еще грамотеев и мудрецов принимают. Я знаю одного деятеля: до сих пор вместо «Триумфальная арка» говорит «Трухмальные ворота́», а недавно выдвинули заместителем директора ремонтного завода.

Может, действительно такое переходное время?

— В сущности, кореш, что случилось? — продолжал Сергей, жуя сосиску. — Нас взяли за шиворот и толкнули к знаниям. Целая куча вас, вчерашних беспризорников, участников альманаха «Вчера и сегодня», учится в институтах. Я хоть и не из вашей бражки, но и моя судьба схожа. А могли это сделать в царской России Максим Горький, Свирский, Спиридон Дрожжин, Суриков? Хоть и рвались. Джек Лондон в Америке? Там, браток, были иные «университеты».

Я думал о другом. За восемь дней бешеной подготовки к экзаменам я даже при очень беглом знакомстве с учебниками «наворовал» для себя много чрезвычайно интересных сведений о литературе, искусстве. Познание было радостным. А что же меня ожидает сейчас, когда я по уши залезу в институтскую программу? Уж не буду читать случайные, низкопробные книги, хватать газеты с плохонькими рассказиками, чтобы сравнивать их со своими. Теперь мои руки потянутся только к творениям великих мастеров. Сколько драгоценного времени я потерял зря!

«Самонадеянность — первый признак невежества» — вот вывод, который я неожиданно для себя сделал. И что удивительно: чем неграмотнее человек, тем самоуверенней. Не характерно ли это для молодых писателей?





Мне вдруг захотелось узнать: что же нам будут преподавать профессора, руководители творческих семинаров? Я почувствовал, что охотно хожу на лекции, с жадностью читаю то, что мне рекомендуют по программе. Такого со мной еще никогда не случалось. Стыдно только было, что раньше я долго и долго не понимал этого.

Заключение

У каждого писателя когда-то наступает зрелость, творческий взлет. У одних этот взлет виден всему миру, у других малозаметен, но каждому автору он одинаково дорог и незабываем.

Дождался и я признания.

Мои рассказы и повести стали печатать и «тонкие» и «толстые» журналы, в издательствах выходили книги, появились хвалебные рецензии. И вот тогда, перечитав «Карапета», я поразился: боже, и это я так начинал? Лишь теперь я наконец убедился, что «Карапет» на редкость наивная, беспомощная и ученическая повесть. Безвкусица, невзыскательный «юмор», самонадеянность и невежество автора бьют с каждой страницы. Представляю, какой повесть была до вмешательства Эммы Ефимовны Болотиной. Вот когда я с признательностью и раскаянием вспомнил своего первого редактора. Сколько я ей крови испортил!

Сто раз прав был Илларион Углонов: мне действительно стало стыдно за «Карапета». Но готов ли я был скупить его, как это в молодости сделал подавленный и самолюбивый Гоголь с «Гансом Кюхельгартеном»? Как, подражая ему, пытался сделать сам Углонов с первой книжкой? Зачем? Краснеть за ученические шаги — это значит краснеть за свою юность. А могла ли без нее наступить зрелость? Кое-кому хочется войти в литературу сразу в длинных отутюженных штанах, будто он никогда и не бегал в трусиках. У меня же и трусиков не было — девичьи панталоны, выданные в интернате имени Рабочего Петра Алексеева. Что поделаешь?

Лет до сорока пяти я все еще мечтал о славе, как о конечном венце стремлений. Чем я становился старше, чем больше познавал мир, тем заметнее менялся и мой взгляд на искусство, назначение писателя. Постепенно я стал понимать, что тщеславие еще никогда нигде и никого не украшало. Оно — удел натур, так и не сумевших выздороветь от распространеннейшей болезни, имя которой самовлюбленность. Никто не сказал лучше о призвании писателя, чем отец русской литературы, гениальный Пушкин:

А будет ли писатель при жизни знаменит, прославлен? Услышит аплодисменты или хулу? Едва ли это имеет решающее значение. Лишь бы никто ему не мешал сказать то, что ему хочется и что сказать он в состоянии. Сколько лучшие из моих книг задержат внимание читателя? Столетие? Десять лет? Год? Откуда мне знать? Да и так ли уж это важно? Я выжал себя для искусства, как лимон, до последней капли и этим счастлив.

Слава обременительна. Она портит характер, делает художника менее требовательным к себе. Кроме того, слава отнимает драгоценное рабочее время. Много праздношатающихся обывателей желают посмотреть на писателя, как желают посмотреть на кенгуру в зоопарке.

Самоучки, те, кто на Парнас пробирался не верхом на крылатом Пегасе, а подобно мне, где уцепившись за его хвост, а где и пешком, ищут своего Флобера. Повезло же, дескать, Мопассану, вон какого великого и чуткого наставника нашел! Я долгие годы мечтал найти крупного, щедрого сердцем писателя, который открыл бы мне свои секреты мастерства, для этого в молодости ходил к Свирскому, к Иллариону Углонову, а позднее к Всеволоду Иванову. Я все пытался узнать, как они пишут, перенять это.

Лишь впоследствии я понял, что, не будь Флобера, Мопассан все равно стал бы тем, что он есть. Научить писать не может никто. И чем самобытнее ученик, тем меньшее влияние оказывает на него учитель. Недаром творчество Мопассана ни направлением, ни содержанием, ни манерой письма не похоже на творчество Флобера. Учитель может только разъяснить кое-что, п о м о ч ь. Каждый начинающий поэт, прозаик, драматург сам находит своего учителя. Книги любимого писателя растолкуют ему о мастерстве гораздо больше, чем мог бы сказать сам маститый покровитель, будь он даже чрезвычайно расположен к своему ученику.

Мне Лев Толстой, Лермонтов, Чехов, Аверченко, Бунин, Стендаль, Бальзак, Гамсун рассказали о творческом процессе гораздо больше, чем те писатели, к которым я ходил «набираться ума». Любимые классики для меня всегда были живыми людьми. Они все время говорили мне: «Вот так пиши, Авдеев. А вот так нельзя. Умей понимать наши книги». Они и похваливали меня и безжалостно высмеивали. Стоило мне в бессчетный раз перечитать «Казаков», «Героя нашего времени», «В овраге», «Пармскую обитель», «Викторию», как я вновь слышал их наставляющий голос.