Страница 20 из 25
Глава шестая
У веселого костерка на разостланной медвежьей шкуре сидел, скрестив голые ноги, мощный, хотя уже несколько огрузневший человек. Это, без сомнения, был человек, хотя кто-нибудь из имперских щеголей – из тех, что никогда не покидал своих родовых поместий, – мог бы легко ошибиться и принять его за зверолюда, ибо был этот человек абсолютно наг, да к тому же безмерно волосат. Можно даже сказать, что он не был покрыт ничем, кроме своих волос. Его длинные, жесткие, свободно распущенные и тщательно расчесанные волосы покрывали голову, шею, могучие плечи и спину сидящего здоровяка сплошным трехцветным плащом до самой поясницы, а такая же трехцветная и явно ухоженная борода закрывала его щеки и подбородок и, спускаясь на грудь, доходила почти до самого пояса. Видимо, когда-то давным-давно эти волосы были цвета вороненой стали с небольшой медной рыжинкой, но с годами меди в волосах значительно прибавилось, а затем к ней добавилось и серебро, пока грива этого сурового воина, наконец, не обрела свой замечательный и неповторимый трехцветный окрас.
На то, что это все-таки был человек, а не зверолюд, ясно указывала его манера сидеть: с прямой, как копейное древко, спиной; расправленными, свободно опущенными плечами – широкими, как крепостные ворота; прямо посаженной головой. Да и его глаза, ярко блестевшие из-под кустистых бровей, принадлежали скорее уж суровому мудрецу-отшельнику, нежели злобному и кровожадному животному. Могучие руки сурового воина покоились на рукояти бронзовой двусторонней секиры, свободно лежащей на его коленях.
Эта двусторонняя секира представляла собой замечательное во всех смыслах оружие. Во-первых, она явно была очень древней, скорее всего, еще допотопной, ибо секрет ковкой бронзы, что крепче синей стали и острее черного стекла, был безвозвратно утрачен людьми еще во времена Великой Зимы. А во-вторых, владельцем такого замечательного оружия мог быть только полноправный хозяин лесных угодий. Именно так почтительно называли в народе воинов, достигших высшего посвящения в Братстве Волка (или Клане Волка, как его на свой варварский лад называли иноземцы). Это были, как правило, суровые отшельники, оборотни, почти безвылазно обитающие в глухих лесных берлогах и посвятившие всю свою жизнь и самих себя без остатка одному только воинскому служению. Их слово было непререкаемо и на совете, и в сражении: оно могло поднять на битву сотни и сотни могучих воинов, а самое их появление на месте грядущей схватки зачастую решало ее исход, ибо не находилось им супротивника на поле брани. Обрести для себя такого наставника было заветной мечтой любого услышавшего зов и облекшегося в волчью шкуру, да только не для каждого это было возможно.
Сначала храбрец, решивший посвятить свою жизнь воинскому служению, заявлял, что он умер для того, чтобы вновь родиться, и его, с соблюдением всех положенных ритуалов, хоронили. После чего он снимал с себя всю одежду и оставлял ее на месте своего погребения, ведь новорожденные приходят в наш мир нагими. Так, «облекшись только в кожаные ризы» и обретя первосотворенный образ, «младенец» направлялся к священному дубу – потомку того самого Перводрева, что, по замыслу Творца, соединяло собой все Мирозданье, чтобы «просить у него желудь». Обретя заветный желудь, «новорожденный» отправлялся с ним в лесную чащу – в самую что ни наесть глухомань, куда-нибудь на границу обитаемого мира людей, чтобы там отыскать заветную «берлогу» – жилище «одинца в медвежьей шкуре». Сам по себе такой поход был уже настоящим серьезным испытанием для любого доблестного воина, и далеко не каждый из мужей, носящих меч, смог бы в одиночку преодолеть все опасности этого нелегкого пути и при этом остаться живым и невредимым. Зато те, кто с честью прошел и выдержал все испытания, потом вспоминали об этом походе всю свою оставшуюся жизнь и с гордостью рассказывали увлекательные сказки о пережитых ими дорожных приключениях, туманных указаниях на придорожных камнях, таинственных знаках и загадочных распутьях. Правда, справедливости ради нужно заметить, что большинством соискателей путь к заветной берлоге все же вызнавался заранее – как правило, от уже прошедших искус опытных и уважаемых людей. Что, впрочем, нисколько не умаляло их личного подвига в глазах сообщества, ибо путь, который они пожелали пройти, уже сам по себе был крайне труден и опасен, и добровольная готовность к таким испытаниям поднимала человека в глазах его сородичей на недосягаемую высоту.
Найдя берлогу отшельника, воин в полном молчании вставал напротив входа в жилище, держа в простертых дланях заветный желудь – как бы предлагая его в дар хозяину этих мест. И так он должен был стоять недвижимо и в полном молчании до тех пор, пока желудь находился в его протянутых ладонях. Просто стоять столбом и молча ждать. Могло случиться и так, что к нему никто так и не выходил, или же желудь сдувало сильным порывом ветра, или случалось еще какое-нибудь нестроение, и тогда бедолаге приходилось возвращаться восвояси несолоно хлебавши. Но обычно на третьей заре перед окаменевшим от долгого недвижения и опухшим от укусов лесной мошки соискателем все-таки появлялся облаченный в медвежью шкуру хозяин лесных угодий. Он забирал подношение из почти закостеневших рук страдальца и закапывал заветный желудь между стоп пришельца. С этого момента пришлый младенец становился жильцом, или трудником. Под этим именем он, по-прежнему храня полное молчание, жил когда год, а когда и больше, в угодьях принявшего его одинца, выполняя для него всю самую тяжелую и грязную работу по хозяйству. Но оставаться на житье-бытье соискателю было возможно только в том случае, если желудь, принесенный им, укоренялся перед жилищем наставника и прорастал побегом – и только до того времени, пока этот проросший дубок оставался живым и невредимым. Нужно ли говорить, какой заботой окружали жильцы и трудники свои саженцы, как они следили и ухаживали за ними?
По окончании испытательного срока, на протяжении которого будущий наставник пристально изучал новичка, вникал, стараясь постигнуть его суть, доставая до самой его сердцевины, до самых его печенок, и если находил своего жильца пригодным для получения знания, то одаривал его оружием по достоинству. Обычно медным, бронзовым или каменным. Считалось, что оружие – это единственное, что может принять в дар ученик от своего учителя. Любой же другой подарок из рук отшельника означал, что человек пришелся не ко двору и ему пора молча отбыть восвояси. С момента получения дара жилец уже становился учеником и оставался в таковом качестве вплоть до выпускных испытаний.
И вот тут-то и всплывает наша замечательная секира! Все дело в том, что если наставник дарил будущему ученику голову булавы или шестопера, то это означало, что он видел перед собою просто воина-медведя – славного продолжателя и хранителя древних воинских традиций Братства Волка. А вот ежели подарком соискателю служила двулезвийная секира, это могло означать только одно: одинец в медвежьей шкуре нашел себе достойного преемника – нового хозяина лесных угодий; того, кто после ухода наставника в мир горний унаследует в мире дольнем все его имущество, угодья, права и обязанности вместе с местом в Верховном совете Белогорья. А еще это означало, что учитель наконец-то обрел своего последнего ученика.
Затем подросший дубок осторожно обкапывали руками со всех сторон, продевали молодой ствол сквозь проушину и тщательно закапывали голову будущего оружия в землю. Покрытое воском, оно, в отличие от железа и стали, покоясь в теле матери всего сущего, практически не разрушалось и могло, таким образом, ждать своего владельца много-много долгих лет и зим. При этом правило, что ученик живет в доме учителя до тех пор, покуда живо его дерево, сохранялось неукоснительно на протяжении всего времени обучения, и многие поколения учеников со всем возможным тщанием заботились о своих саженцах, поливая и оберегая их от всяческих капризов погоды, посягательств животных и прочих невзгод. Они делились с деревом своими надеждами и чаяниями, рассказывали о радостях и печалях, мечтали о том, какие подвиги вместе с ним совершат. Бывало и так – особенно если наставник был уж очень суровый, что кроме как со своим деревом ученику и поговорить-то было не с кем, а деревце его внимательно слушало – слушало и взрастало, напитываясь живым человеческим словом.