Страница 40 из 44
— По каким делам? Могу полюбопытствовать? — спросил мой спутник.
— Я от газеты. Еду по делам выборов. Вы, очевидно, также?
В этом месяце предстояли выборы в местные Советы. Я полагала, что полковник едет в воинские части, стоявшие в тех местах.
Но он ответил:
— Нет... Я по другому делу. — Он немного подумал. — Это скорее всего личное дело.
И он объяснил:
— Еду разыскивать одного человека. Знал его в 1941 году. С тех пор не видел. Ничего не слышал о нем. А, знаете, чертовски интересно, что из него за это время получилось.
У него была необычайная манера: говоря, в раздумье делать паузы между фразами, как будто он проверял про себя правильность сказанного, и это придавало какую-то значительность его речи.
Когда я поднялась на верхнюю полку, полковник погасил свет, и голубоватая, неспокойная мгла залила купе.
Мой спутник все еще стоял у окна. В лунном свете лицо его показалось мне серьезным и печальным. Покусывая ус, он смотрел, как заснеженные елки сбегают с пригорков, словно гурьба деревенских ребят на каникулах.
В сильном свете луны ясно были видны избы деревень, расположившихся тут же, у железнодорожного полотна. Я заметила, что избы все новые, из свежего леса. Почти во всех окнах было темно, и ощущение глубокого покоя исходило от этих спящих деревень, в тишине, нарушаемой только грохотом поезда, убегающего в ночь.
Иногда две точки возникали рядом, потом еще пара и еще... И долго шли за поездом, отбрасывая длинные лучи, то появляясь, то погасая, пока не отрывались, внезапно исчезнув.
Ночные рейсы! С ними связывалось представление о какой-то тревожной и радостной жизни, идущей здесь, рядом с нами, под обманчивым спокойствием голубых снегов.
Мой спутник все смотрел в окно, и мне вдруг показалось, что он думает о том же, о чем и я, что и ему невыразимо дорог мирный сон безвестной деревни и этих новых изб под чистыми шапками снега, с одинокой ветлой у замерзшего пруда, с наметами снега посредине широкой улицы, с огоньками, мерцающими где-то далеко, в спокойном человеческом жилье.
— Не спится, товарищ полковник? — спросила я, почувствовав неловкость от того, что молча наблюдаю за ним.
— Здесь в сорок первом году проходила наша оборона, — отозвался он.
Сон уже не шел ко мне. Я была заинтересована. Соскочив с полки, я села рядом с ним. Мы закурили. Потом он рассказал мне:
— В октябре сорок первого года в районе западнее Вязьмы начались первые заморозки. На рассвете молодой, неверный ледок ломался под сапогами. Третьи сутки мы пробирались из немецкого тыла к своим. Связи мы не имели. Последнее, что приняла наша рация, была благодарность командования за успешное выполнение задания. После этого в коротком и жарком бою я потерял радиста и большую часть своей группы. Нас выследили и преследовали по пятам.
То было мрачное место, где мы приняли бой. Туман расстилался по мхам. Громко и пронзительно кричала болотная птица.
Мы подпустили преследователей и короткими очередями расстреливали медленно наползающую на нас неровную зеленую цепочку, похожую на разорванную, но еще живую гусеницу.
Когда я бросил первую гранату, она разорвалась слишком близко и оглушила меня. Я бросил вторую, радуясь, что слышу звуки взрыва.
Потом наступила тишина, и я понял, что мы отбились.
И сейчас же эта тишина испугала меня: я был один живой на этом проклятом болоте.
Мертвыми лежали вокруг меня мои товарищи, мои друзья, которые только что бились рядом со мной.
Я не мог встать на ноги. Сейчас только я заметил, что ранен. Я пополз по болоту. Я громко звал. Никого! Вдруг я услышал стон. Это был самый молодой в нашей группе боец Кириллов. Он был ранен в голову и, кажется, ничего не сознавал. И все же я все время говорил с ним, пока перевязывал его индивидуальным пакетом и перетаскивал поглубже в чащу.
Представьте себе лесную чашу в пору ранней смоленской зимы, унылое завывание ветра в верхах деревьев, покрытую инеем траву, заброшенную землянку.
Мой товарищ бредил. Ему являлись люди из родных мест, братья, отец, соседи. Очень часто он говорил со своим колхозным бригадиром. Мой товарищ вспоминал о будничных делах, и удивительно ярко проходили передо мной те люди, образы которых он вызывал в кругу интересов, бесконечно дорогих и близких. И я рад был узнавать знакомых мне людей и думать, что эта жизнь, за которую мы так тяжело боролись, была, есть и еще будет, будет на нашей земле!
Он умер, не приходя в сознание. Не могу передать вам тоску, охватившую меня.
В землянке было темно. Я не знал, был день или ночь. Я не знал, сколько времени длилось мое одиночество. И вдруг я услышал очень осторожные и странно легкие шаги там, снаружи; мне казалось, они прозвучали у самого моего уха. Я подтянул к себе гранату.
Плащ-палатка, которой был завешен вход, чуть-чуть колебалась, может быть, от ветра. Какие-то странные мелкие звуки, как будто птица или зверек копошится где-то близко. Потом край палатки тихонько приподняли. Передо мной стояла девочка-подросток в старых валенках, в телогрейке, в большом темном платке. Я увидел все это сразу, охватил одним взглядом, и все же я не рассмотрел ее. Я был прикован всем своим вниманием к главному: что она сделает сейчас? Она не испугалась, не закричала, никого не позвала. Она не спросила меня ни о чем. Она села на пол у ног мертвого бойца и заплакала. Она плакала горько, не таясь, не закрываясь руками, как плачут от большого горя и как никогда не плакали раньше дети в нашей стране. Казалось, что здесь около меня плачет вся эта исстрадавшаяся сторона, милая смоленская земля.
Девочку звали Дуся. Она была из ближней деревни, где сейчас стояли немцы, а жители почти все ушли партизанить в далекие леса. Ушел и Дусин отец. Она решила искать его, бродила по лесу. А нашла меня. Она так и сказала. Говоря, она двигалась по землянке, поправляя на мне перевязки, подстилку.
Потом она мне сказала на ухо:
— Я не пойду больше искать своих. У нас в деревне остались одни бабки... Я не скажу никому, я одна буду сюда приходить.
Это была очень простая, тихая тринадцатилетняя девочка. Можно было себе представить, что в кругу своих подруг, бойких школьниц из пригородной деревни, она казалась робкой и незаметной.
И я с ужасом подумал, как же такая вот девочка, почти ребенок, как же она разберется в том, что произошло, поверит ли она нам, ждет ли она нас. И, знаете, меня просто потрясло, когда однажды она спросила:
— Наша изба с самого края деревни стоит, откуда наши уходили, так, верно, они с той стороны и обратно придут, да?
И мне стало стыдно, как будто я усомнился в целом поколении.
И она стала приходить ко мне.
Это было не просто. Немцы запрещали выходить за околицу. Кого находили в лесу, расстреливали как партизана.
Она приходила почти каждый день, бинты мои она брала с собой и стирала их тайком от бабки, с которой жила, потому что бабка, как она сказала, любила поболтать с соседками и могла проговориться.
Она приносила завернутые в полотенце еще теплые лепешки из овсяной муки с отрубями и молоко в низенькой кринке с выщербленным краем. От лепешек и молока пахло домашним, знакомым с детских лет.
Полковник немного подумал.
— Знаете, у меня есть сын, — продолжал он, — он уже в то время был в армии. Солдат. Я не мог о нем думать как о ребенке. Дочери у меня не было. Я думал об этой девочке именно этим словом: дочь...
И то, что мы вдвоем с ней похоронили моего товарища, еще больше сроднило нас.
Я вспоминаю еще один день, когда я вылез из своей норы и, задыхаясь, сел на пенек у землянки. Так чист и свеж был мир вокруг меня, как будто он только сейчас был создан.
И на всем большом пространстве вокруг, между заснеженных сосен и кустарников, виден был только один след маленьких ног, он вел от моей землянки, огибая сугроб, и терялся далеко на опушке.